Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Латынь является синтетическим языком прежде всего потому, что в латыни есть падежи. Падежей в латыни шесть.

Сидят, откинув головы, внемля тайне. Истина жизни коснулась меня, и, полон гордости, я возвещаю ее мирскому невежеству. Сидят на диване в ряд, на одинаковом расстоянии друг от друга, неопределенный взгляд устремлен в пустоту. Их проворные руки, существующие как бы отдельно от тела, записывают истины на дощечках познания, гравируют их для вечности. Они сохранят эти познания в себе, выйдут отсюда богатеями благодаря истине, которую я возвестил им, как бог из своей невидимости. Притихли на своих местах, ноги слегка расставлены, тяжело упираются в пол, мертвый взгляд устремлен в пустоту. Слепые. Четверо. Сидят напротив меня, по ту сторону тьмы, я с той стороны, где свет. Поднимаю вверх перст, собираюсь озарить их новыми познаниями. Свет во мне, возвещу его слепоте. Скажу им то, что знаю, передам накопленные мною вековые знания. Поведаю им истину жизни, пронзившую тьму снопом своих лучей. Поведаю им. Они ждут. Вечер быстро темнеет, шум улицы полнит небо.

— Латынь — мертвый язык, — возвещаю я мощным голосом.

Они тотчас начинают вызвякивать мелкую дробь на линейках планшетов.

XXIV

И снова я один. Слепые ушли цепочкой, держась друг за друга, я помог им войти в лифт, я снова один. И внезапная горечь оттого, что я не вижу тебя, не сижу с тобой, не смотрю на тебя в молчании долгим взглядом — ты не пришла с ними, да и как могла ты прийти? Твой образ, воспоминания о тебе. Всего лишь смотреть на тебя, юность — твое достояние, а я — там, где деградация и смерть. Вечерняя духота, открываю окна. Но в комнату врывается неистовый уличный шум, и я закрываю их снова. Увидеть тебя хоть издали, и твои сосредоточенные глаза глядели бы в мои, в них отразилась бы моя сосредоточенность. С проигрывателя доносится безмятежная музыка, ни грустная, ни радостная, она родилась тогда, когда всякая грусть и радость уже миновали, родилась из того, что осталось, когда кончились содрогания и муки. Музыка взлетает вверх, я слышу ее, она заполняет пространство моей тревоги. Медленно поднимается солнце, восходит над рубежом моего удушья. Если бы я мог плакать и при этом не быть смешным в своих собственных глазах. Спокойно плакать, сам не чувствуя, что плачешь, если бы я мог. Но уже установлено, что я буду мужчиной, как велит общественное приличие. Как-то Элия сказала мне… впрочем, это есть у Спинозы, теорема XXXV. Стерпел, как смог, напрягшись по-звериному, а внутри все клокотало. Потом пошел в сад, там были старики, сидевшие на скамьях, точно на надгробиях собственных могил. Потом сел в машину, мотался без цели по городу. И, сам того не замечая, спокойно заплакал; и кричал, кричал. Элия! Кричал. Машина мчалась по лабиринту городского одиночества, я звал тебя. А ты, довольная, замкнулась в себе, радуясь тому, что у тебя есть мужчина. Темнота сгущается в гостиной, хоть бы позвонил кто-нибудь. Может, позвонить тебе, ты бы сказала:

— Слушаю.

И я положил бы трубку, так и не сказав тебе, кто звонил. Вечер медленно гаснет, луч солнца блекнет на разделе метафизиков — может, поискать тебя там? Если бы я нашел тебя там, и мы оба, взявшись за руки, стали бы размышлять о тайне бытия. Я уже давно не размышляю о тайне бытия. О тайне жизни, висящей на волоске. Перед окошечком кассы, где продают билеты, длинная очередь. Время от времени вся очередь делает шаг вперед — сколько еще шагов мне осталось? Это меня уже не занимает — вот если бы ты сотворила мне новое будущее… Но у меня нет будущего, и жизнь для меня — лишь то, что мне осталось прожить. Не то, что уже прожито. Не то, что во славе, в торжестве… оно — лишь прах того, что было преодолено. Mon amour. Не поискать ли тебя там?

Маленький зал, люди сидят кружком, посередине — оратор. Подхожу на цыпочках, сажусь у двери. В рассеянном свете мне плохо видны лица присутствующих, по-настоящему светло только в центре зала.

— Говорить вот так, публично, о том, что привело нас сюда, — значит сразу же опошлить все, что говорится.

А кто был «ведущий»? Почти совсем лысый тип в очках. Фигура уже обезображена сутулостью. Он улыбался торопливой улыбочкой, неестественной из-за вставных челюстей.

— …ибо область публичного есть область практической истины…

Да, и четкости, того, что дается загребущим рукам само собою и насовсем. С помощью этой истины можно покорить землю, подчинить нашей власти упрямство вещей. С помощью этой истины можно строить триумфальные арки, и дворцы, и усыпальницы, хватило бы строительного камня. Это — истина, скрытая в сильных мускулах, крепких зубах, в твердом стоянии на земле. От полюса до полюса, из тысячелетия в тысячелетие обновляется эта истина, дабы существовала история и мертвецы находили в ней обоснование своего небытия. Эту истину можно разворачивать, словно карту автострад, это удобная истина. Человеку необходима устойчивость. Эта истина раскрывается в пределах возможного, возможное — ее метрическая система, а все невозможное специально оговорено. Ее озаряет свет очевидности, а в ночное время есть электрический свет, тьма отнюдь не входит в ее программу. Хорошо спится на этой практической истине, не только потому, что ее легко обратить в матрас, но и потому, что наш сон не подстерегают кошмары. Обладая этой истиной, честно задаешь вопрос, ибо известно, что истина здесь, словно орешек в скорлупе, хотя и недалек час, когда скорлупа будет расколота. Обладающий этой истиной осторожен, надежен, общественно полезен. Обладающий этой истиной остается мужчиной до конца своего жизненного пути и достоин надгробной статуи. Обладающий ею становится богом после низвержения всех богов, когда небо оказывается обитаемым и для живых. И тем не менее…

Что — тем не менее? Кто ты, бедняга, такой лысый и очкастый, очкастый? И уже сутулишься. Немного. Да поразит тебя безмолвие. Тогда ты проникся бы достоинством — до костей, до трепещущего еще нутра. Осуществи себя в утрате последних иллюзий. Никаких новых иллюзий во имя иллюзий утраченных. Как бы я хотел быть животным. Какая иллюзия, не быть тебе животным! А что еще тебе осталось? Искусства, сохраняющие за тобою королевское — пусть оплеванное — достоинство, даже когда ты в лохмотьях. И религии всех олимпов, ниспроверженные космическими ракетами. И ничтожные вшивые политики. А что еще? Есть, пить, блудить — о, господи. Я хотел быть животным — как ты можешь думать об этом? Ты стар, в старости один только выбор: либо духовное начало, либо конец. И все-таки это неправда, клянусь. Я мужчина! Быть мужчиной. В грубости, косности, первозданной животности. В однозначности призвания, предвосхищающего все остальные призвания, дабы они могли осуществиться. Затем придут великие люди, они свершат полеты вокруг Солнца, великие искупители животного начала, они будут трудиться, дабы мы шагнули вперед. Но каждому шагу вперед соответствует шаг назад, и не случилось бы так, что нам останется только Земля и четыре лапы для устойчивости. Здесь наш мир, здесь длиться нашему роду. Дабы провозвестники новых богов, и новой красоты, и новой прямостоячести застали нас здесь и снова появились бы люди на Земле.

Человечек все разглагольствовал. Во время краткого перерыва быстро оглядываю присутствующих — Элия. Вон белокурая копна, встаю на цыпочки, плохо видно. Подожду тебя у выхода. И мы оба громко расхохочемся и будем любить друг друга тут же, посереди городской площади. А пока — говори, говори. Человечек протирает очки, готовясь изречь новое откровение. А между тем, говорит он, если с помощью практической истины можно построить дом, она не поможет заселить его людьми — мой дом так безлюден. И хотя с ее помощью можно построить огромные империи, ей неведом голос развалин, — единственное, что от всего остается. Если она созидает человека как «животное на четырех колесах», то есть животное, не вылезающее из автомашины, то ей неведома судьба, которой она его обрекает. Ибо практическая истина кончается там, где другая истина начинается. Она — голос безмолвия, и этот голос ужасающе громок, но лишь тогда, когда умолкают все другие голоса. Поэтому человек старается заглушить этот голос шумом, чтобы заставить смолкнуть. Немой крик. Невольно я стал слушать оратора внимательно. Лицо у него было как в старых фильмах — только маска страдания. Или как у человека в кабине телефона-автомата — как нелепы мимика и ужимки, когда не слышно голоса, когда мы смотрим снаружи, оттуда, где мы живем обычной деятельной жизнью. Любой человеческий труд подобен труду конопатчика, заделывающего щели в плотине, чтобы не допустить наводнения. Заполнить все пространство жизни, все атакоопасные бреши, законопатить все щели. Свести жизнь к мгновению без «прежде» и «потом». Сконденсировать жизнь. Пересоздать вечность в абсолютности мгновения. Путем сжатия практической истины, железа и бетона, и силы, претворенной в блестящую сталь механизмов. Разреженное пространство. Теперь все пространство одиночества завоевано пядь за пядью. Раньше одиночеством можно было дышать. Оно было в домах, деревьях, водах. Мы уносили его с собой туда, где мы не были чужаками, оно существовало вокруг нас, словно родной край. Была даль и высь, привычность вещей, двери и окна. Был сон. Но медленно, упорно, до последнего миллиметра отступал человек, и вот после всех отступлений обнаружил, что у него не осталось ничего, кроме самого себя. Замкнут. Спрессован. Со всех сторон — шумовые атаки, он как загнанный зверь среди проволочных ловушек технической эры. Но осталась еще одна истина, малоприметная и все же выражающая суть; эта истина еще не преображена техникой. И вопрос о ней пока не ставится в трактатах по технике.

80
{"b":"229145","o":1}