Я улыбаюсь, смотрю вокруг. Ана пожимает плечами.
София (Каролино при ней) приветствует меня издали, из укромного уголка. Ана в своей огромной соломенной шляпе усаживается на солнце. Шико — около. Он что-то тихо говорит, натужно смеется, потом бросает одну-другую фразу Алфредо, тем самым подчеркивая его причастность к разговору. Алфредо благодарно отвечает, даже делает вид, что руководит разговором. Потом вдруг обрывает Шико:
— А ты видел моих поросят? Пойдемте покажу. Вам, доктор, они должны понравиться.
Ана идти не хочет.
— Пойдем, Аника. Пойдем, посмотришь поросяток. Они так тебя любят. Они ее знают, доктор. Она нм приносит капустный лист, и они ее знают.
Она смотрит на всех нас, точно советуется, идти ей или нет, потом встает. Поверх невысокой стены свинарника мы видим шевелящуюся внизу темную массу животных, слышим звонкое повизгивание и глухое, размеренное хрюканье свиньи, поднявшей к нам две дырки своего пятака. Алфредо доволен, но он держится серьезно, чтобы важность его была естественной. Он рассказывает о свиньях, рассказывает повторившуюся и на этот год историю: был еще один поросенок, но ему не хватило соска, и его пришлось зарезать. До чего же природа забавна…
— …даже очень забавна. Не знаю, известно ли вам, что каждый поросенок имеет свою сиську. Только нос на свет покажет, а уже знает, эта сиська — его… И тут, друзья мои, никто другой ее не соси. А на этот раз не всем сиська досталась. Потому что у каждой свиноматки — ведь доктор, он, может, и не знает, он много чего знает, но вот это вряд ли, — всего десять сосков. Да и даже десять много для свиньи. Разве что уж очень крепкая свинья. Моя так просто монумент. Она справляется с десятью, да, сеньор, да. Но рождаются одиннадцать, и одного приходится резать. Мне очень жалко… было. Но ничего не поделаешь, пришлось поросеночка забить.
— Но почему же? — спросил я почтительно. — Разве он не мог бы сосать в перерыве, когда другие отдыхали?
— Ну что вы, доктор! Конечно, не мог! — И он с состраданием стал мне разъяснять: — Да поросенок бы умер от голода: пришел бы хозяин и прогнал его, вот.
Надышавшись навозом, я отошел в сторону. София, заговорщически улыбнувшись, последовала моему примеру (мрачный и враждебный Каролино даже не взглянул на меня). Обедали мы в зале на первом этаже, где стояли привезенные из города корзины. В раскрытые окна лился яркий февральский свет и первые ароматы земли, пробуждающейся к жизни. На солнце, возвещая радость весны, кружились птицы, в воздухе чувствовалось трепетное ожидание. Алфредо раздал порции и призвал нас чувствовать себя как дома. Я получаю свою порцию, наливаю бокал и принимаюсь с аппетитом есть. В воцарившемся вдруг молчании чувствуется вполне оправданная ситуацией всеобщая веселость. Алфредо испытывает судьбу: отмечает аппетит Каролино, усыпанное прыщами лицо которого тут же бледнеет. Потом он атакует Софию, которая, манерничая, мало ест. Наконец настраивается на волну нашего разговора с Аной, которая сидит подле меня.
— «Дороги открытые, дороги закрытые». Почему они закрытые, когда открытые?
— Когда же вы переезжаете? — спрашивает меня Ана.
Я делаю долгий глоток.
— Возможно, на этой неделе. Все мои помыслы только о переезде, да все время что-то мешает.
— Как вы торопитесь переехать! Должно быть, чего-то ждете от перемены места?
— Не знаю, не знаю. Пока только то, что вам уже известно. Там покой, тишина, ничто не отвлекает.
— Ничто не отвлекает… Как вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь отвлекал! Как вы хотите быть святым! А вам не кажется, что вы выдаете себя не за то, что вы есть?
— Но, Ана, ведь, чтобы выдавать себя не за то, что ты есть, по крайней мере, нужен собеседник. Моим же собеседником буду я сам.
— Что ж, собеседник не хуже любого другого.
— Шико, — прерывает нас Алфредо, — а тебе что, нечего сказать нашему доктору?
Шико изобразил на лице недовольную мину, выражающую полное безразличие и пренебрежение. Я взглянул в его зеленоватое, почти пергаментное лицо, в его маленькие черные глазки, напоминающие шляпки вбитых гвоздей.
— Нет, ничего особенного я сказать не хотел. Разве что о лекциях.
— Вот, вот, как раз то самое, — уцепился Алфредо. — Именно о лекциях. Да, сеньор, именно это самое, очень хорошо. Теперь я вспомнил.
Шико, потягивая вино, презрительно бросил:
— Хорошо. Так вот, что касается лекций, — они не состоятся, уже не могут состояться.
Не могут состояться? Я стал говорить о культуре, о тупом упрямстве алентежца, о его хмуром отрицании всего, даже если что-нибудь и сверлит его мозг, и о его самодовольном бахвальстве и смехе, хриплом, натужном, идущем из живота, нутряном смехе. В общем-то я повторял слова Шико. Но теперь у Шико были иные соображения. Конечно, есть феодал, но есть и труженик-рабочий. И лекции предназначались для него, ну и именно потому, что они для него, их и торпедировали. Разговор перешел в иные сферы: подлинная культура, фальшивая культура, бесплодность кабинета, понимание наболевших проблем, бесполезные знания, практические знания. Потом заговорили о политике, о будущем планеты, о реформе правописания. Потом еще и о связях «внешнего» и «внутреннего» человека. Шико держался мнения, что человек — существо, легко приспосабливающееся к любому социальному порядку и легко меняющее один мундир на другой. Я это тоже признавал, но не представлял себе такого человека, как вообще плохо представлял человека, который не был бы мной.
— А знаете, что свинья — животное умное? — опять включился в разговор Алфредо. — Да, сеньор, очень умное. Вот посудите сами: здесь, в Алентежо, есть деревни, в которых стадо ходит в дубовые рощи под присмотром одного-единственного мальчишки. Ну а вечером, когда стадо возвращается домой, каждая свинья идет в свой свинарник и никогда не ошибается. Каждая знает, где и какой ее дом, и очень хорошо знает. Однажды я специально наблюдал, как они возвращаются. И вот одна в какой-то момент не заметила, что прошла мимо. Но, пройдя, тут же остановилась и сделала: хрум, хрум. Это было так, как будто она стукнула себя по лбу и сказала: «Подожди-ка, подожди-ка, куда ж это я?» И вернулась. Свинья — очень умное животное.
Каролино залился смехом, я улыбнулся из вежливости, Ана злым взглядом смерила мужа.
— О-о, моя Аника, тебе это неинтересно, ты это уже слышала.
Я повернулся к Ане, вспомнив о процессе, который был возбужден против ее отца.
— Да, а как с этим делом, ну, того человека, который повесился?
— Да никак, этого следовало ожидать. Уж эти Байлоте. Хитры, как лисы. И мой тесть мог бы быть виновен!
— У него дети?
— Десяток, — сказала Ана. — Двое совсем маленькие: одному три года, другому два. Двух лет — девочка.
— Да, — вдруг вспомнил я, — а почему нет Кристины?
— Ей нездоровится.
— Нездоровится?
— А-а, ерунда, — объяснил Алфредо, — живот.
До сих пор Каролино не сказал ни единого слова. Но время от времени я видел, что он внимательно следил за мной. Следил, словно опасался какой-нибудь неожиданности с моей стороны и старался быть начеку. Но чем я мог тебя удивить, мой мальчик? Я понимаю твою враждебность, но не понимаю твои планы. Кто в Эворе не знает истории Софии? И кто не знает так, как знаешь ты, или думаешь, что знаешь? Что касается меня, то будь покоен. Меня волнуют куда более серьезные вещи! Будь счастлив, молодой человек. Или будь несчастлив, что является более благородной формой счастья. И, пользуясь установившимся молчанием, спрашиваю:
— Так, Каролино, ты оставил лицей?
Он сразу же стал серьезным, почти злым, и прошептал:
— Оставил, оставил.
— Но ты же мог закончить вторую ступень и уйти. Обычно так делают.
— Я ушел со второй.
— У тебя есть репетиторы?
Рябенький, готовый пойти в наступление, бросил на меня злой взгляд.
— Я считаю, что не обязан давать объяснения.
Молча я смерил юнца глазами. Тут в разговор влез Алфредо:
— Слушай, Каролино, а если мы все приедем в Редондо на карнавал, ты сумеешь нас накормить?