— Послушайте, доктор, вы знаток латыни, скажите, пожалуйста, что это означает.
Как будто между нами ничего не произошло. Я было попытался прочесть, но в этот самый момент хлынул поток туристов, заполнивших весь музей. Это были иностранцы, скорее всего англичане, о чем говорили висевшие у них на плечах всевозможные аппараты, их инфантильный вид и бело-розовый цвет лица у мужчин и у женщин (как молодых, так и старых). Они разбрелись по музею в ожидании гида.
— Может, мы выйдем? — предложил я Софии.
— А куда?
— Да, куда… Ну так, что вы хотели сказать мне?
Она посмотрела на меня своим искрящимся взглядом и заговорила. Но то, что она говорила, было совсем не тем, что она хотела сказать. Я это ясно видел.
— Алфредо очень хотел бы, чтобы мы все вместе отправились в «Собрейру». Но он боится вас пригласить.
— Боится меня пригласить?
— Вы уже прочли «Вечного мужа» Достоевского?
— Но почему боится?
— Павел Павлович забыл себя поставить между Наташей и Степаном или Вельчаниновым.
— Не знаю, о чем это вы, но знаю, что Ана — женщина необыкновенная.
В это время волна туристов хлынула из залов нижнего этажа.
— А если мы все-таки выйдем? — спросил я снова. — Мы можем… да, действительно. Не хотите ли проехаться в моей машине?
Она прикрыла глаза, принимая решение.
— Хочу.
Мы спустились по ступенькам собора, прошли по переулкам до находившегося около сквера гаража. Я думал, что София предпочтет подождать меня на улице, но она вошла со мной и тут же села в машину. По дороге на Регенгос, чуть дальше, за поворотом на Виану, стояла эвкалиптовая роща, которая была соединена с шоссе проселочной дорогой. Этот путь, перебрав многие другие, выбрала София: лагуна, ручей около Алкасобасы, роща пробкового дуба недалеко от Редондо, а чуть впереди, на том же шоссе, — мост. Внимательно ведя машину и вглядываясь в лица встречных, я молчал. Молчала и погруженная в себя София. Зимнее солнце освещает беспредельную, уже зеленеющую равнину, стройные ряды придорожных деревьев бегут навстречу несущейся машине. Мы минуем поворот на Виану, и тут же, по левую руку от нас, появляется эвкалиптовый лес. Я сбавляю скорость в ожидании дороги. София трогает меня за рукав.
— Вот она.
То была не дорога, а сплошные рытвины и ухабы, на которых подскакивала моя машина. Наконец, выехав на поляну, мы остановились и какое-то время, не двигаясь, молчали. Теперь мое внимание не было приковано к дороге. И я вдруг в этом неожиданно пустынном месте, сидя подле благоухающей Софии, теплые формы которой виднелись в распахнутое пальто, а нежное белое лицо и греховный взгляд притягивали, почувствовал, как мое тело наливается яростью. Руки тут же завладели ею, зубы точно в судороге сжались. Между тем бесстрастная София выжидала, стараясь дать мне понять, что я в одиночестве, а некто (она) — сторонний наблюдатель. И я это понял, и очень скоро. Понял, что смешон, что в некотором роде унижен одиночеством своих чувств. Вышел, хлопнув дверью, из машины и, отойдя в сторону, закурил. Когда я вернулся, уже успокоившись, София тоже курила, по обыкновению крепко сжимая сигарету своими короткими пальцами и пуская дым тонкой струйкой. Я, серьезный и безразличный, сел рядом.
— За кого вы меня принимаете? — спросила она наконец. — Я знаю, чего хочу. Я знаю.
— Что произошло за каникулы? Или я не должен это знать?
— Очевидно, нет. Но я расскажу. Я расскажу. Именно для того я и пришла, чтобы рассказать.
Рассказывай, София. Там, на шоссе, за эвкалиптами, как страх, нарастает шум машин, он угрожающе взлетает вверх и стихает вместе со страхом. Можешь рассказывать, София. Я спокоен, до заката далеко.
— Сильным вы были только однажды. И то я думаю, так ли это? Может, все уж слишком просто было… или потеряли себя…
— Что? Что?
— Но я была готова, доктор. И ждала вашего слова. Вы знаете какого.
— Что у вас с Каролино?
— Каролино такой же мужчина, как любой другой. И он молод. Кроме этого, у него свои идеи. И он умеет ценить то, что цены не имеет. Но он робок сверх всякой меры. Так вот, есть разные виды робости, я хочу сказать — разные доводы быть робким. Но его робость — робость тех, для кого грех является грехом: ужасным соблазном, и потому они блюдут невинность, которая им ненавистна, иначе говоря, любят несчастной любовью. Вы скажете: господствовать над невинностью — это чисто мужская привилегия. Пусть так. А вот мне это тоже нравится. Ведь любая женщина — это несостоявшийся мужчина. Разве не так все вы думаете? А между прочим, господствовать над невинностью — как раз та слабость, которая хочет выдать себя за силу. Тогда не женская ли это привилегия вообще?
— Бедный Рябенький, — прошептал я, пытаясь сбалансировать состраданием свое поражение.
— Но вы ж тоже робкий, — засмеялась София. — И потом, он столько о вас говорил. Восторгается вами или восторгался. И тут я подумала: так он мой тоже. Он — это вы.
— Зачем вы лжете? — спросил я.
— А что такое ложь? Возможно, то, что я говорю, — не всегда правда. Но сейчас это правда, потому что я это говорю. И если я это говорю, то, значит, сочла, что это должно быть сказано. А стало быть, для меня это тоже правда.
— Бедный Рябенький…
— Какой вздор, доктор! Ну зачем вы повторяете этот вздор! Каролино сказал мне: «Какая вы красивая». Вот вы и представьте ту силу чувств, которая вынудила его это сказать. Мы были в его саду, моя тетка пришла навестить его родителей. В глубине сада стоит павильон, увитый сухим вьюнком. В окна лился солнечный свет. В одном углу стояла софа. Каролино плакал, потому что все было сильнее, чем он предполагал. Мне вспомнился мой дядя, которого уже нет в живых. Это был двоюродный дядя, который нюхал табак. Как-то мой двоюродный брат попросил у него щепотку табака. И после первой попытки разразился таким чихом, что чихал потом весь вечер. Дядя сказал ему: «До чего же ты счастливый, до сих пор чихаешь…»
— Какая же вы жестокая!
— О, не хвалите меня, я не люблю, когда меня хвалят другие. Я оставляю эту приятность себе.
Тут меня осенило. И, не спуская тяжелого взгляда с Софии, я спросил:
— Кто же это выдал меня ректору?
— Конечно, я.
— Это анонимкой-то?
— Должна же я была его убедить, что в городе действительно идут об этом разговоры. Только так я могла достичь желаемого результата.
XVI
Поместье «Собрейра» находится по дороге на Эспинейро. Но на каком-то отрезке пути надо свернуть с шоссе на узкую дорогу, по обе стороны которой идут рвы и растут агавы, — и я сбился. Потом я все-таки нашел дом, сюда как-то в один из свободных зимних вечеров меня уже затаскивал Алфредо: он любил таскать друзей по своим имениям и демонстрировать им свое панибратство с крестьянами, как видно считая, что великодушие — очевидная форма власти. Помню, как я похвалил его вкус по части убранства дома, и он тут ж сразил меня подробнейшим объяснением, что такое уют. Будучи единственным сыном в семье, он унаследовал внушительное состояние. Но, к несчастью, Ана не могла дать ему детей, виной были преждевременные роды и вынужденная операция. Я воскрешаю в памяти залитое теплым зимним солнцем поместье. Дом в колониальном стиле с навесом во всю длину фасада по восточной стороне. На первом этаже отделанный мозаикой зал напоминает царящей в нем прохладой о знойном лете, там, за его пределами. Вдоль тополевых аллей — ряды диковинных растений, в воздухе, как воспоминание о дальних дорогах, — аромат мимоз. А посередине двора — бассейн со спущенной водой, засыпанный, как руины, сухим листом. На одной из стен бассейна — многоцветное панно: колышущиеся линии воды и розовато-серых тонах и тонущие в этих водах водоросли. Алфредо похвастался мне, что это панно сделал Кардозо, его друг из Лиссабона. В «Собрейру» я приехал лишь к обеду, чем вызвал к себе живейший интерес. А сам Алфредо оказал мне особое внимание, — стоя с мотыгой в руке, он закричал:
— Смотрите-ка, смотрите, наш доктор! Разве мы уговаривались на этот час? Сбились с пути… А-а, с Алентежо шутки плохи, доктор. А что ты, моя Аника, скажешь? Говори, говори: «Дороги открытые, дороги закрытые». Ну же, ну скажи, ты ведь знаешь. Моя Аника, что касается книг, культуры, — богиня!