Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Выбравшись на более прохладное место в западной части Садов, я стал осматривать поредевшую толпу в поисках того особого страха, который указывал бы на встречу с воином-поэтом. Это можно было назвать страхом перед сумасшедшими, поскольку большинство людей смотрит на воинов-поэтов как на безумцев. В детстве я часто замечал, что взрослые испытывают непонятный страх перед бормочущими всякий вздор дурачками на улицах. Почти все эти сумасшедшие были – и есть – совершенно безобидны. Как же тогда объяснить, что их боятся даже мастер-пилоты, успешно преодолевающие страх перед мультиплексом? Я никогда не понимал этого явления, но сейчас ответ вдруг пришел сам собой. Резкие движения сумасшедшего, его бессмысленные слова, дикий блеск глаз – все это как будто бы исходит из каких-то неведомых глубин его существа. Он точно колодец, из которого бьют неконтролируемые действия. Отчего же сумасшедший кажется бесконтрольным? Да оттого, что в нем не видно страха – вернее, страха определенного рода. Он ничуть не стесняется своих животных воплей или бессвязного бормотания, чем и кажется крайне опасным типичному цивилизованному человеку: ведь тот какой-то частью сознания понимает, что только страх перед мнением других людей мешает ему самому кататься по улице голым или выть на луну, когда невзгоды жизни становятся совсем уж нестерпимыми. (Если, конечно, он живет на одной из восьмидесяти шести цивилизованных планет, имеющих луны.) Страх – это клей, скрепляющий цивилизацию. Без страха перед последствиями мужчина брал бы насильно всех женщин, которые ему приглянулись, элидийские дети отрывали крылья младшим братьям и сестрам, а женщины высказывали бы мужьям свои самые сокровенные мысли. И это был бы конец света, конец всех миров, где обитает человек. Без страха мы двигались бы беспорядочно, как миллиарды непредсказуемых атомов. Повторю еще раз: сумасшедшего боятся не потому, что он опасен, а потому, что в его поведении не видно страха; это делает его непредсказуемым и способным на что угодно. То же самое относится и к воинампоэтам. Их боятся не потому, что они опасны; солнце, в конце концов, тоже опасно. Но солнце предсказуемо (или было таковым, пока Экстр не начал взрываться), а воиныпоэты, эти бесстрашные фанатики с Кваллара, – нет. Они способны на все, что придет им в голову. Проходя сквозь толпу, они сеют за собой страх – страх перед бесстрашием, который, в сущности, является страхом перед случайностью. Основной наш страх – это боязнь жизни во вселенной, не внемлющей нашим мольбам о порядке и смысле; мы страшимся этого больше, чем смерти. Именно этот след хаотического страха, оставленный воином-поэтом Давудом, провел меня через Большой Круг около Хофгартена и направил по оранжевой ледянке в самую середину Квартала Пришельцев.

У Меррипенского сквера, где на узких улицах стоят красивые трехэтажные особняки из черного камня, принадлежащие наиболее состоятельным пришельцам, я завязал разговор с цефиком, только что прибывшим с Мельтина. У него был загнанный, немного озлобленный вид странствующего специалиста; видимо, ему пришлось преподавать туповатым послушникам в захолустных школах Ордена на планетах типа Орджи и Ясмина. От него пахло дальними странствиями и страхом. Я остановил его перед отелем, где он жил, и наскоро объяснил, кого ищу.

– Да, верно, – сказал он, вытирая лоб оранжевым рукавом. – Несколько минут назад поэт в радужной камелайке… но как вы узнали?

Желая удостовериться, что это именно Давуд, а не кто-то другой, я спросил:

– Воинское кольцо у него красное, а поэтическое – зеленое?

– Что-что?

– Ну, быстро – какого цвета у него кольца?

– Я не заметил – я смотрел на лицо, а не на кольца.

– Проклятие!

Я быстро, не переводя дыхания, рассказал, что я иду за поэтом по следу страха, который тот оставляет – я думал, что он как цефик оценит мою смекалку. Но он, как многие из специалистов низшего разряда, чересчур надменно и подозрительно относился ко всем – в том числе и пилотам, – кто мог поставить под сомнение его убогий авторитет.

– С программами страха следует быть осторожным, очень осторожным. Сколько видов страха вы можете назвать, пилот?

Сколько видов программ руководит мозгом и телом человека? Я свернул с улицы на мелкую ледянку, не переставая размышлять об этом. Ледянка проходила мимо Зимнего катка. Здесь стояли восьмиэтажные дома из черного обсидиана с вогнутыми стеклянными окнами – крошечные квартирки в них располагались одна над другой, как детские кубики. Я редко бывал в этой части Города и дивился, как это люди могут жить в такой тесноте. На краю катка отдыхали на обшарпанных скамейках конькобежцы. Между скамейками и оранжевой улицей, огибающей северную половину катка, через каждые сто ярдов стояли ледяные статуи знаменитых пилотов нашего Ордена. Всего их было пятнадцать. Ветер, солнце и ледяные туманы потрудились над их лицами так, что стало почти невозможно отличить рябой и властный лик Тисандера Недоверчивого от хмурой брыластой физиономии Тихо. Я въехал на каток, и на миг у меня возникла дурацкая мысль прочесть программы Тихо по деформированному лицу его изваяния. Но даже если скульптор в свое время сумел ухватить суть Тихо и выразить ее в глыбе льда, и даже – если учитывать, что лица каждый год подновлялись, время исказило всякую информацию, заложенную в исходном материале, и сделало программы нечитабельными.

Почти нечитабельными. Острота восприятия, работающего как снаружи, так и внутри, вызывала у меня головокружение. В глазах крутились концентрические круги: атласный белесый круг Зимнего катка, где мелькали, смеялись и царапали лед пришельцы; круг красных и синих скамеек; статуи в изгибе оранжевой улицы; чуть выше – стеклянные горы жилых домов и над всем этим – мраморная корона неба. Я искал глазами воина-поэта, но его нигде не было видно. Мне очень хотелось его найти, но при этом я чувствовал, что должен обратить внимание на это свое новое восприятие, на новый способ видеть мир.

Неподалеку от меня болтался на льду хариджан в слишком больших для него коньках – толстомордый дикарь в пурпурной парке и желтых штанах, таких тесных, что все его хозяйство обрисовывалось под грязным шелком. Ботинки не давали поддержки его щиколоткам, поэтому он не чувствовал коньков и спотыкался, хватаясь за кого попало. Чем-то он напомнил мне Бардо. Я присмотрелся получше и заметил печать решимости, даже жестокости на его тонких губах. Он напоминал также и Тихо – тот образ Тихо, с которым я встретился в Тверди. В них обоих, в Бардо и Тихо, присутствовала жилка жестокости, себялюбия и неприкрытой сексуальности. Я хорошо знал, как эти черты – эти программы – проявляются у Бардо, но что касалось Тихо и этого хариджана в клоунском наряде… Я посмотрел на ледяной, полурастаявший лик Тихо и вдруг понял: жестокость в нем, в хариджане и в Бардо была запрограммирована жестокостью их отцов. Я не хочу этим сказать, что все жестокие мужчины непременно имели жестоких отцов. Источник жестокости столь же глубок и мутен, как океан – но с хариджаном дело обстояло именно так. Я читал программу его жестокости так же легко, как и его страх.

Я глотал воздух, упершись руками в колени. Вокруг были мужчины, женщины, дети и статуи моих праотцов-пилотов – и в каждом я видел набор нервов и мускулов, выдающий мне свои программы. Женщина с длинными стройными ногами неуклюже приземлилась после пируэта, и я увидел – «с одного взгляда», как говорят цефики – долгие годы упражнений и незначительную ошибку в программировании, из-за которой она опустилась на внешний край конька. Хорошенький мальчик заплакал с досады, не сумев выписать восьмерку, а другой, которого постигла такая же неудача, рассмеялся – эту программу он, возможно, перенял от своего стоика-отца. Так сколько же программ управляет мышцами и мыслями человека? Миллион двести семьдесят шесть тысяч, вот сколько. (Это, разумеется, шутка. Я привожу это число только потому, что один печально знаменитый цефик, взявшийся подсчитать и классифицировать все программы, какие только возможны, назвал именно его. В потенциале число программ бесконечно, как бесконечен и сам человек.) Есть программы, определяющие плавность нашего конькобежного шага, и есть программы, заставляющие нас намыливаться одним и тем же манером каждый раз, когда мы моемся. Мы запрограммированы бояться темноты и громкого шума и сами себя программируем бояться тысячи других вещей – например, неудач и бедности, Я читал на лицах пришельцев их сексуальные программы. Мужчины хотели женщин – высоких и темных, тощих и пухлых; женщины своим телесным языком включали мужские программы и часто руководили ими, вводя новые оттенки и желания; детьми, еще не знающими своих программ, управляли могущественные дремлющие позывы. Я видел программы любви, гордости, стыда, сочувствия, горя, меланхолии, радости, ярости и ненависти; в глазах летнемирского буддиста читалась программа веры в цикличность вселенной и в переселение дущ, у других я находил еще более странные верования; наиболее обнаженные лица носили отпечаток веры, управляющей их программами. В блестящих глазах мудрой, поразительно красивой женщины в вышитом платье утрадесского нейрологика прочитывалось умение управлять собой самостоятельно. Видно было, что очень немногие способны управлять своей верой или выполнять собственные программы. Это просто захватывало меня! Программы веры, пишущие и редактирующие другие программы, иначе называются мастер– или метапрограммами. Меня интересовало происхождение программ, управляющих нашей жизнью. Почему один человек скор, а другой медлителен? Почему одна женщина со знающей улыбкой рассуждает о неотвратимости рока, а ее сестра отрицает всякий смысл существования и глушит себя тоалачем и сексом? Неужели, как утверждают расщепители, весь первоначальный набор программ целиком записан в наших хромосомах?

97
{"b":"228608","o":1}