Он повернулся к Тамаре и спросил:
– Ну а если можно будет найти твою собственную память? И вставить ее обратно?
– Мою? Но ведь ее больше нет.
Данло не хотел пока говорить ей о Ханумане.
– Предположим – это просто такая игра – предположим, что Архитекторы правы и вселенная действительно компьютер, который записывает каждое событие в пространстве-времени. Что, если события твоей жизни можно достать из компьютера? Если Бог – в самом деле компьютер, способный хранить…
– Но разве такое возможно? – перебила она.
Это возможно, подумал он, потому что память обо всем заложена во всем. Но Тамара, не дожидаясь его ответа, улыбнулась самой себе и сказала:
– Нет, не могу я играть в такие игры.
– Но вся память…
– Пожалуйста, пилот, не надо.
Она встала, подошла к нему и взяла его руку в свои. Это явно далось ей нелегко, потому что руки ее дрожали, а глаза смотрели страдальчески и неуверенно. Но она, приняв, очевидно, какое-то решение, сжала его пальцы и сказала:
– О пилот, ты не понимаешь. Ты так добр, что пытаешься помочь мне – по-моему, я все еще люблю тебя за твою доброту. Но я не хочу больше, чтобы мне помогали вспоминать. Я не за этим звала тебя сегодня.
– Тогда… зачем же?
– Чтобы попрощаться. Сказать, что между нами не может больше быть ничего общего.
Он стиснул ее руку и уставился на ее покрасневшие пальцы, вжигая неповторимый узор их кончиков в свою память.
Он смотрел на ее руки так, будто надеялся, что сейчас из них появится неожиданное, счастливое будущее. Он долго скраировал так, и ему хотелось закричать: почему, почему?
– Это трудно объяснить, – сказала она. – Но я не могу жить ради прошлого, каким бы оно ни было. Не могу оплакивать себя еще при жизни. Не могу и не стану. Разве недостаточно того, что есть сейчас? Я – всегда я и всегда буду собой. Собой и своей памятью. Вот оно, настоящее чудо, понимаешь? Я не могу портить его надеждой на то, что когда-нибудь проснусь и вспомню то, что забыла.
Данло задумался и сказал:
– Я мечтал… что мы будем жить друг для друга.
– Мне жаль, пилот.
– Но если мы будем встречаться каждый день, то…
– Прости, но нам лучше не встречаться больше.
– Никогда?
– Никогда.
Она расстегнула воротник своего платья, опустила туда руку и, прошуршав шелком, достала жемчужину, которую он подарил ей. А потом плавным движением сняла кулон через голову.
– Я хотела показать тебе это. – Ее палец задержался на слезовидной поверхности жемчужины.
Данло всегда любил смотреть, как перламутр меняет цвет от серебристого до густо-пурпурного и радужно-черного.
– Она великолепна, – сказал он.
– И очень необычна – такая у меня только одна.
– Конечно. Такие жемчужины, наверно, большая редкость.
– Это ты мне ее подарил? – спросила она. Не дожидаясь ответа, она раскрыла его пальцы и втолкнула жемчужину в ладонь, к самой линии жизни. Та показалась Данло странно тяжелой – тяжелее, чем ему помнилось.
– Я всего лишь кадет – разве я мог позволить себе такой подарок?
– Не знаю.
– Я ее в первый раз вижу.
– Ну что ж, извини тогда. – Она потрогала шнурок, сплетенный из блестящих черных волос, и посмотрела на буйную гриву Данло, спадающую ниже плеч.
– Она тебе нравится? – спросил он.
– Она прелестна. Она была на мне, когда я начала забывать – там, в соборе. Не могу вспомнить, кто мне ее подарил.
Он заглянул в ее темные влажные глаза и увидел в каждом зрачке отражение жемчужины.
– Может быть, еще вспомнишь… когда-нибудь.
– Может быть.
Он сжал жемчужину в кулаке, чувствуя, как она впивается в кожу, и держал так, пока мускулы предплечья не начали ныть. Тогда он протянул руки вперед и снова надел кулон Тамаре на шею.
– Если она тебе нравится, ты должна оставить ее у себя.
Она нагнула голову и взглянула на него.
– Я позову послушницу, и она проводит тебя к выходу.
– Ничего, я сам найду дорогу.
– Нет, так не годится. В доме Матери всех гостей провожают до самой двери.
– Тогда, может быть, ты сама меня проводишь?
– Хорошо.
Зная, что в вестибюле будет холодно, она прошла к гардеробу за накидкой. Когда она закуталась в пахучий новый мех, Данло в последний раз взглянул на чайный столик и хлопнул по нему раскрытой ладонью. Поверхность осталась черной и мертвой, лишенной красок.
– Я готова, – сказала Тамара. Он не мог себе представить, что больше не увидит ее, и стол вдруг зажегся слабым золотистым светом.
Они вместе шли по тихим коридорам, молча и не глядя друг на друга. Она привела его обратно в гардеробную, где он надел парку и ботинки, и они прошли через холл к входной двери.
– Давай попрощаемся здесь, – сказала она.
Он кивнул и сказал:
– До свиданья.
Она с трудом, преодолевая напор ветра, открыла дверь и клубы снега ворвались в холл.
– Прощай, пилот. Всего тебе хорошего.
Он задержался на пороге, упершись в дверь плечом. Он хотел сказать ей что-то очень важное. Снять перчатку, коснуться ее моргающих от ветра глаз и сказать, что им еще не раз суждено встретиться. Но сам по-настоящему не верил в то, что это правда. Не мог поверить. Взглянув на белое холодное лицо Тамары, он вспомнил, что обмороженная кожа навсегда сохраняет чувствительность к холоду, низко поклонился ей и сказал:
– Прощай, Тамара.
Он вышел в бурю, и ледяные иглы тут же впились ему в лицо. Дверь тяжело и глухо захлопнулась за ним. Он посмотрел на ее темную массивную глыбу и повторил:
– Прощай, прощай.
Глава XXVII
МОРЖОВЫЙ КЛЫК
Самосоздание – вот величайшее из искусств.
Николос Дару Эде, «Путь человека»
Глубокой зимой свет над Городом становится слабым и странным. В ясные дни, когда солнце едва проглядывает красной полосой на горизонте, небо бывает лишь наполовину светлее, чем ночью, и на нем видны звезды. Если же в это темное время года начинается буря, то день вообще пропадает. Светать уж точно не светает, поскольку свет не может пробиться сквозь сплошную завесу туч и стелящий снег. Когда на улице бушует сарсара, грань между днем и ночью стирается, и бесполезно бодрствовать всю ночь, дожидаясь рассвета. Только большой упрямец или глупец может на это решиться, но именно так коротал унылые, полные отчаяния часы после прощания с Тамарой Данло ви Соли Рингесс. Он катился по Старому Городу, пока не обессилел и не сбился с дороги, а после, полузамерзший, ввалился в обогревательный павильон на безымянной улице. В этом утлом убежище, под свист ветра, он ждал, следя, как мрак из черного становится свинцовым и серебристо-серым. Время тянулось бесконечно. Он полагал, что находится где-то около собора Бардо, и собирался ворваться туда, как только дверь откроется, найти Ханумана, поговорить с ним, упросить его, пристыдить – все что угодно, кроме прямого физического насилия, лишь бы он согласился вернуть Тамаре память.
Но ожидание оказалось тщетным. Когда наконец занялся день – холодный серый хаос туч и снега, – Хануман отказался увидеться с ним. Все последующие дни Хануман тоже сидел запершись в своем компьютерном зале, не видя никого – ни Данло, ни Бардо, ни божков, приносивших к его двери подносы с едой и питьем. Данло высадил бы эту дверь, но около нее всегда стояли на страже двое рингистов. Они были новообращенные и к Данло относились недружелюбно. Они информировали его, что Хануман пребывает в пространстве памяти одного из компьютеров, где переживает великое воспоминание – величайшее из всех, которые когда-либо знал человек.
– Ей-богу! – вскричал Бардо на четвертый день, когда Данло опять пришел к Хануману. – Если он не откроет эту чертову дверь, я сам ее выломаю!
Но ничего такого Бардо не сделал. Он не хотел выступать против Ханумана открыто, да еще из-за Данло. Он не утратил своих теплых чувств к Данло, но его бесило, что тот покинул его церковь.