– Прости меня. Я причинил тебе боль.
Данло слегка подташнивало от боли в паху и мятного запаха медицинского клея на голове Ханумана. На темной лестнице запахи и звуки казались очень резкими.
– Ничего, заживет.
После долгого молчания Хануман прошептал:
– «Я люблю того, чья душа глубока, даже будучи ранена, и кто может погибнуть от всякой малости; такой легко уходит за пределы мира».
– Это опять цитата из твоей священной книги, да?
– Есть вещи, которые по-другому не выразишь.
– Другу можно сказать все.
– Значит, мы друзья?
– О благословенный Хану, мы стали друзьями с того первого дня. Дружба – такая же халла, как великий круг бытия. Ее нельзя сломать.
На тихой лестнице, где их шепот таял во тьме, каждый из них коснулся лба другого. Они долго еще говорили о жизни и о судьбе. Данло, полностью доверившись Хануману, рассказал ему о своем стремлении высказать свое согласие жизни, какой бы она ни была.
– Жизнь – это загадка, великолепие и редкость. Видеть ее трепет – в этом все. Так учил меня фраваши, Старый Отец: никогда не убивать ни одно живое существо и не причинять ему вреда, даже в мыслях. Приняв такой образ жизни всей душой, наверно, и становишься со временем асарией, да?
Они вернулись в спальню, и Данло долго лежал, слушая шум ветра и дыхание девятнадцати спящих мальчиков. Глубокой ночью Хануман рядом с ним заворочался и стал бормотать во сне:
– Нет, отец! Нет, нет, нет!
Данло сбросил одеяло и подошел к нему. Каменный пол леденил ноги, и он стал коленями на кровать Ханумана. Звездный свет серебрил окна и проникал в комнату. Бледное тонкое лицо Ханумана исказила страдальческая гримаса. Страдание – это жизнь, подумал Данло. Тихонько, на алалойский лад, он прижал ладонь к губам Ханумана.
– Не надо будить остальных, – прошептал он. – Ми алашария ля, шанти, шанти. Усни, мой брат, усни.
Глава VIII
ДОКТРИНА АХИМСЫ
Мудр тот, кто видит себя во всем и все в себе.
«Бхагавад Гита»
В первые дни своего послушничества Данло и Хануман стали неразлучными друзьями. Данло, как и подобает другу, закрывал глаза на худшие из недостатков Ханумана и дорожил теми редкими качествами, которые выделяли его из всех остальных: целеустремленность, силу воли и преданность. Последнее свойство, когда Хануман признал Данло своим другом, проявлялось особенно ярко. Повсюду – в общежитии, на солнечных дорожках Борхи и на площади Лави, где после завтрака собиралась целая толпа, Хануман стоял за Данло горой.
Пуская в ход обаяние, юмор и легкий нажим (никто из присутствующих при драке в купальне не хотел толкать его на новые насильственные действия), он с грехом пополам добился принятия Данло в среду послушников. Помогло и то, что Данло легко нравился людям и охотно смеялся над собой, даже когда ему указывали на разные его странности. Он и в самом деле давал другим богатую пищу для насмешек. Каждое утро он вставал вместе с солнцем, выходил на мороз и кланялся на четыре стороны света. А каждую ночь перед тушением огней он поднимал, кряхтя, свою кровать и ставил ее перпендикулярно кровати Ханумана, чтобы спать головой на север. Другие мальчики спали головой к окнам, выходящим на запад и восток, Данло же был убежден, что такое положение во время сна приводит к болезням крови, запору и даже к безумию. Он верил также, что воду в себе удерживать вредно, и потому мочился, обернувшись к югу, как только чувствовал в этом потребность, был туалет поблизости или нет. Однажды мастер-горолог поймал его на этом у Коллегии Главных Специалистов – Данло сверлил желтую дыру на красной ледяной дорожке, – после чего за ним окончательно утвердилась репутация эксцентричного молодого человека. Эта репутация возросла до мифических размеров, когда однажды перед обедом он позабыл про обещание, данное самому себе в горячем бассейне, и съел гусеницу бабочки-нимфалиды. Эту его оплошность можно было легко объяснить: после долгих занятий с учебными компьютерами в библиотеке он разговаривал с Мадхавой и другими послушниками возле этого массивного здания.
Он устал и проголодался и потому, сам не замечая, отковырнул кору осколочного дерева, под которой обнаружились три толстые гусеницы, каждая величиной с его большой палец. По старой привычке Данло сгреб эти лакомые кусочки и сунул их в рот, прежде чем вспомнил, что поклялся не причинять вреда ни одному живому существу. Но поскольку он все равно уже убил их и нехорошо было терять попусту столько вкусного мяса, Данло проглотил гусениц. В детстве он ел их тысячу раз, и эти были такие же сочные и восхитительные на вкус, как и те.
– Ты ешь червей?! – вскричал Мадхава, в ужасе и отвращении скривив свое щуплое личико. Под этими эмоциями проглядывало боязливое уважение – Мадхаву поразило, что Данло способен есть живое мясо. Сам он прибыл с одного из искусственных миров Энолы Люс, где единственной живностью были люди и выращиваемые в пищу бактерии; он не видел разницы между насекомым и червяком.
– Нет, – сказал Данло. – То есть ел раньше, до того, как узнал, что убивать живое – большое зло. Просто сегодня я так проголодался, что забыл об этом. – И Данло шепотом помолился за души гусениц: – Лилийи, ми алашария ля шанти.
Но Мадхава не понял его и объявил во всеуслышание, к общему ужасу:
– Данло Дикий ест червей!
Как ни странно, именно этот поступок принес Данло славу мирного человека. Ему пришлось объяснить Мадхаве и другим мальчикам то, что он до сих пор таил в себе: о принесенном им обете ахимсы. Многие послушники уже были знакомы с фраваши и их доктринами. Шерборн с Темной Луны прямо спросил Данло, не учился ли тот у фраваши. Данло, не любивший лгать, не мог ответить на этот вопрос столь же прямо и стал говорить о верованиях и системах веры в целом. Сознавшись в том, что перенял одну из основополагающих доктрин фраваши, он сказал, что ахимса – не просто доктрина, а скорее образ восприятия вселенной, преобразованный позднее в веру.
– Восприятие – вот главное, – сказал он. – Сознание взаимосвязанности всех вещей. Следовать ахимсе – значит видеть эту связь. Просто человек иногда о ней забывает.
Вскоре после этого вновь принятых послушников уведомили, кому они будут служить с 65-го дня, внушающего всем страх Дня Повиновения. Данло, как он и боялся, удостоился «чести» служить Педару Сади Санару. Говорили, что Педар дружен со старостой, который и занимался, как правило, этими назначениями. Педар, должно быть, убедил старосту, что как никто другой способен преподать Данло идеалы послушания и повиновения. Ханумана же, как ни странно, назначили в услужение к самому Мастеру Наставнику, Бардо Справедливому. Подобные прецеденты уже имели место, однако случай был не совсем обычный: новички чаще всего прислуживали старшим послушникам, послушники второго и третьего класса – кадетам, а старшие послушники – мастерам. (Старшие зачастуда избавлялись от службы у определенного мастера, вызываясь добровольно работать в городских кафе и барах, но для Данло и Ханумана, как первогодков, этот путь был закрыт.) Хануман слышал, что мастеру Бардо угодить нелегко, и удивлялся, почему такую честь оказали именно ему. Тогда он еще не знал, что Бардо нравятся красивые мальчики, и не догадывался, что Бардо чувствует вину за мучения, которым подверг Ханумана на площади Лави, едва его не уморив, и хочет оградить новичка от таких, как Педар, старшеклассников. Данло с самого начала беспокоился о том, как Хануман поладит с мастером Бардо. Вся эта система подчинения вызывала у него возмущение и ненависть. Никакие слова Ханумана не могли избавить Данло от этой ненависти. Когда Хануман уныло заметил, что всякое общество основано на обмене обязанностями, информацией и услугами, Данло сказал:
– Мать кормит грудью свое дитя, а отец носит кровяной чай старым, потерявшим зубы праотцам, но не годится мужчине служить другому мужчине, сильному и здоровому. Это хуже чем паразитизм – это шайда.