Так много молодых людей
Лишились бытия…
Я вспомнил, что Хранитель Времени велел мне перечитывать стихи до тех пор, пока я не начну слышать их в своем сердце. Я закрыл свой внутренний глаз перед сумятицей черных букв, которые пытался разглядеть. Мнемоники учат, что у памяти много путей. Все записано, говорят они, и ничто не забывается. Я вслушался в музыку и ритм прочитанных Катариной строк. Во мне тут же зазвучали последующие слова, и я повторил то, что услышал сердцем:
Так много молодых людей
Лишились бытия,
А склизких тварей миллион
Образ Катарины улыбнулся, как будто она осталась довольна. Мне пришлось напомнить себе, что это не настоящая Катарина, а ее воссозданный Твердью облик. Вернее, моя несовершенная память о ней, высосанная из моего мозга. Я понимал, что знаю разве что сотую часть настоящей Катарины. Я знал ее длинные твердые пальцы и глубину меж ее ног, знал ее потаенную жгучую жажду красоты и наслаждения (мне казалось, что для нее они были одним и тем же); знал, как сладостно звучит ее голос, когда она поет свои печальные колдовские песни, но в душу ей мне не удалось заглянуть. Как все скраеры, она была обучена глушить свои страсти и страхи мокрым одеялом внешнего спокойствия. Я не знал, что лежит там внизу – а если бы даже и знал, кто я такой, чтобы вместить в себя душу женщины? Я не мог этого, и потому образ Катарины, воссозданный по моей памяти, был не совсем верен. Настоящая Катарина заставляла терять голову, изображение заигрывало; Катарина любила стихи и видения будущего ради их самих, изображение использовало их в собственных целях. В середине изображения скрывалась могущественная, но не абсолютно всеведущая сущность, играющая плотью и разумом живого человека; в середине Катарины скрывалась… Катарина.
Я был еще зол и поэтому сказал сердито:
– Не хочу больше играть в эти утайки.
Катарина снова улыбнулась и сказала:
– Но тебе осталось еще два стихотворения.
– Тебе должно быть известно, какие стихи я знаю, а какие нет.
– Нет, я не вижу… не знаю.
– Ты должна знать, – настаивал я.
– Разве я не могу выбирать, что хочу знать, а что нет? Так гораздо интереснее, мой Мэллори.
– Это предопределено заранее, не так ли?
– Все предопределено заранее. Что было, то будет.
– Скраерский треп.
– На то я и скраер.
– Ты богиня, и ты уже предрешила исход этой игры.
– Предрешить ничего нельзя – в конечном счете мы сами выбираем свое будущее.
Я сжал кулаки.
– До чего же я ненавижу скраерский треп и твои якобы глубокие парадоксы!
– Однако твои математические парадоксы приносят тебе удовольствие.
– Это другое дело.
Она заслонила ладонью свои сияющие глаза, словно обожженная их внутренним светом, и сказала:
– Продолжим. Эти стихи написаны древним скраером, который не мог знать, что Экстр будет взрываться:
Звезда упадет и другая,
Но сколько б ни пало их впредь…
Я закончил:
На пологе неба, я знаю,
Не станет их меньше гореть.
– Но ведь звезды все-таки гаснут? Экстр растет, и никто не знает почему.
– Надо что-то сделать, чтобы остановить его рост, – сказала она. – Будет очень непоэтично, если все звезды погаснут.
Я отвел волосы с глаз и задал вопрос, над которым бились лучшие умы нашего Ордена:
– Почему Экстр взрывается?
Изображение Катарины улыбнулось.
– Если и на следующий раз ответишь правильно, можешь спросить меня и об этом, и о чем тебе будет угодно. О, это чудесные стихи! – Она захлопала в ладоши с восторгом девочки, собирающейся вручить подружке подарок на день рождения, и в воздухе прозвенели хорошо знакомые мне слова:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Я свободен! Твердь устами простой голограммы прочла первые две строчки моего любимого стихотворения, и я свободен. Осталось только назвать две следующие, и я получу право спросить Ее, как может пилот найти выход из бесконечного дерева. (Я ни разу не усомнился в том, что Она сдержит обещание и ответит на мои вопросы – сам не знаю почему.) С еще не просохшими на лбу каплями пота я засмеялся и прочел:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Кто мог задумать огневой
Соразмерный образ твой?
Я смеялся, счастливый, как никогда прежде. (Странно, что избавление от угрозы немедленной смерти вызывает такую эйфорию. Я мог бы дать старым, замшелым академикам нашего Ордена, изнывающим от скуки, хороший совет: рискните своей жизнью однажды ночью, и каждый миг вашего следующего дня будет наполнен сладкой музыкой бытия.)
Изображение Катарины смотрело на меня. Было в ней что-то непреодолимо влекущее, почти не поддающееся описанию. Мне казалось, что эта Катарина пребывает в мире с собой и вселенной – в мире, который настоящей Катарине испытать не дано.
Она закрыла глаза и сказала:
– Нет, неверно. Я назвала тебе начальные строчки последней строфы, а не первой.
Мне думается, что в тот миг мое сердце на какое-то время, остановилось. Охваченный паникой, я сказал:
– Но ведь первая строфа идентична последней.
– Нет. Первые две строчки у них идентичны, четвертые тоже, а третьи отличаются одна от другой одним-единственным словом.
– Откуда мне тогда было знать, какую строфу ты цитировала, раз первые две строчки у них идентичны?
– Это не тест на знание, а тест-каприз, как я тебе говорила. Но поскольку это мой каприз, я дам тебе еще один шанс. – И с глазами, переливающимися кобальтово-индиговым огнем, она повторила:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Я погиб. Я очень ясно, так ясно, как если бы обладал абсолютной зрительной памятью, помнил каждую букву и каждое слово этого странного стихотворения. Я все прочел верно – я был уверен, что первая и последняя строфы идентичны. Я услышал снова:
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Кто…
– Так как же звучит третья строка, Мэллори? Та, которую написал поэт, а не та, что напечатана в твоей книге?
Кто знает – может, древние академики, переписывая стихотворение из одной книги в другую (или с книги на компьютер), совершили ошибку? Быть может, это произошло в последние дни века Холокоста. Я легко мог представить себе древнего историка, женщину, торопящуюся сохранить этот бесценный шедевр, пока лучевая болезнь еще не доконала ее, и в спешке заменяющую единственное (но жизненно важное) слово. А быть может, ошибка была допущена в суматохе Веков Роения: может, какой-нибудь ревизионист, по ему только ведомой причине, вздумал заменить это слово.
Каким бы образом ни произошла эта ошибка, мне отчаянно требовалось изобрести – или вспомнить – первоначальное слово. Я снова прибег к своему приему повторения сердцем, но из этого ничего не вышло. Я использовал другую мнемоническую технику – безрезультатно. Уж лучше было сообразить, какое именно слово заменено, и подставить на его место любое другое – наугад. Тут по крайней мере имелась вероятность, хотя и крохотная, что я отгадаю верно.