– Но она страдает – она пытается вспомнить себя и не может.
– Я знаю.
– Помоги мне. Пожалуйста.
Щеки Ханумана внезапно вспыхнули, как будто Данло ударил его по лицу.
– Тридцать дней назад я просил о помощи тебя, но ты не помог мне.
– Я… не мог.
– А я не могу помочь тебе.
– Ты мог бы достать копию Тамариной памяти из своего компьютера. Мы впечатали бы ее, и Тамара вспомнила бы.
– Нет. Это невозможно.
– Но почему, Хану?
– Потому что ее память уничтожена. Я не собирался сохранять ее – ты знаешь, почему.
Хануман потряс богом, направленным на Данло, словно обвиняя его в преступлении еще более тяжком, чем кража памяти. Данло понял, что надеялся тщетно – он просто еще раз отгородился от вселенной мечтами, вместо того чтобы ухватить реальность текущего момента. Теперь остался только ветер, сотрясающий хрупкие окна, и потоки холодного воздуха. Осталась ненависть. Он смотрел на Ханумана, а Хануман на него, и что-то темное и первобытное струилось между ними, туда и обратно.
Я не должен его ненавидеть, думал Данло. Не должен.
Тем не менее он ненавидел. Это неудержимо нарастало в нем, захлестывая мозг при каждом ударе сердца. Он думал, что огородил свою ненависть стеной, но стена рушилась, и ненависть хлестала наружу, словно зараженная кровь из раны.
Данло затряс головой, вонзив ногти в ладони. Бардо, стоящий рядом, гаркнул:
– Что ты говоришь? Что тут происходит, во имя Бога?
Сбоку взметнулся золотой шелк, но Данло смотрел прямо перед собой. Он сознавал, что Бардо надвигается на него, но не мог оторвать глаз от глаз Ханумана.
– Что ты такое сделал? – прошептал Хануман. Он держал бога перед собой обеими руками, как будто собирался переломить его пополам.
– Нет! – крикнул Данло, но голос его потерялся в пустоте собора. Ему показалось, что и сам он падает в пустоту, черную и бездонную, как подземная пещера. Он не слышал ничего, кроме убийственного ветра, который выл вокруг и свистел в трещинах. Люди ежились, обхватывая себя руками, но Данло пылал, как охваченный горячечным жаром ребенок. Горели руки, живот, голова, и глаза жгло от вида блестящего кусочка моржовой кости в маленьких руках Ханумана.
Нет, нет, нет.
Казалось, что Хануман собирается с силами, чтобы сломать бога. Его руки сжались в кулаки. В глазах стояли слезы, любовь и безумие, как будто ему невыносимо было смотреть на Данло – но ни один из них не мог отвести глаз. Всю жизнь он старался создать вокруг себя оболочку железной воли и почти преуспел в этом. Теперь между ним и вселенной осталась только одна связь.
– Что ты делаешь? – где-то за миллион миль прокричал Бардо.
Хану, Хану, нет.
Между ними струился непрерывный поток ненависти и любви, и вот этой любви, превыше которой нет ничего, Хануман не мог вынести. Его глаза на миг вожглись в другие глаза, и он увидел вселенную такой, какой Данло видел ее, и отдал себе приказ сломать бога. Его воля была очень сильна. Будь у него под рукой очистительный шлем, он стер бы из собственного мозга всю память о Данло, но шлема не было – была только шахматная фигура, шесть дюймов моржовой кости, которую он сжимал в своих дрожащих кулаках.
– Неужели сломает? – ахнул кто-то.
Данло смотрел, как Хануман борется с твердой старой костью. Бардо и другие рингисты, вероятно, не верили, что ее можно сломать, но Хануман укрепил свои руки многолетними упражнениями в боевых искусствах, а внутри фигурки имелся изъян. Данло во время работы постарался спрятать эту длинную извилистую трещину, но знал, что она существует.
– Смотри!
Хруст, потом щелчок – и Хануман переломил бога надвое.
Зубчатый излом прошел по его животу, и в Данло тоже что-то сломалось. Видя, как разлетаются во все стороны крошечные белые осколки, он шагнул к Хануману, чтобы убить его. Рев, стоящий в его ушах, заглушал ветер. Что-то звало его взять Ханумана за горло и давить, пока тот не умрет. Память о Тамаре нашептывала ему страшные вещи. Потом он услышал голос своего отца и отца его отца – всех своих предков, мужчин и женщин, вплоть до первой бактерии, которая вела свои неведомые отчаянные битвы в океанах Старой Земли, миллиарды голосов внутри него кричали, выли и смеялись, пронизывая ткани его сердца и мозга. И все эти голоса, сливаясь, складывались в память о жизни и любви к смерти. Каждая клетка в его теле горела волей к разрушению и смерти. Он чувствовал, как эта страшная воля расплавленной лавой вливается в его руки, как она вспыхивает молнией позади его глаз. На какой-то миг он почти ослеп. Поле зрения сузилось так, что он мог видеть только Ханумана, скрежещущего зубами от только что совершенного усилия и глядящего на него с отчаянием. Он видел обломки бога в его руках. Лицо Ханумана светилось изумлением, ненавистью, торжеством и стыдом. Тогда Данло стал слышать другие голоса: крик своего маленького сына, и тихий плач дочки, и плач миллиардов прапраправнучек, целую вечность дожидающихся своего рождения. Эта память тоже заключалась в нем – память о будущем, которое мог создать только он. Он видел, как его руки смыкаются вокруг горла Ханумана, останавливая приток воздуха и крови. Видел, как Хануман бьется в его руках, словно рыба, расставаясь с жизнью. И мертвого Ханумана, распростертого на алтаре со сломанной шеей или с головой, размозженной золотой окровавленной урной, которую он, Данло, держал в руках.
Данло заносил ногу, чтобы шагнуть к Хануману, и тот тысячу раз умирал в его широко раскрытых глазах, глядя на него с любовью и страхом. Невозможно было избежать этих смертей и смерти вообще, ибо она была вокруг него, застывшая во времени. Все вещи, даже трепещущие и разбухающие от жизни, на самом деле были мертвы. Мертвы были алалойские племена – Данло видел скрюченные тела, лежащие в снежных хижинах, или истекающие кровью в ярко освещенных пещерах, или разбросанные тысячами в мировых льдах. По направлению к Экстру, где звезды пылали, больные собственным светом, ежесекундно умирал миллион человек. Скоро все звезды догорят и умрут, и каждый человек в галактике будет сожжен, изломан и мертв. Ничто не спасет их – ни лекарства, ни медитации, ни вера в спасительную технику богов. Так устроена вселенная. Такой она будет всегда. Сейчас перед ним стоит частица вселенной по имени Хануман ли Тош, глядя на него с яростью и ненавистью. Хануман сделал движение руками, и костяная фигурка навечно разломилась пополам. За это Данло сейчас убьет его. В животной ярости он разорвет Хануману горло или вышибет ему мозги. Из чистой ненависти и воли к уничтожению он ускорит неизбежную смерть Ханумана, и это будет правильно. Ветер призывал его убить Ханумана, и звезды тоже, и каждый живой атом во вселенной.
НЕТ!
Данло, сделав шаг через алтарь, осознал себя как носителя смерти. Как можно было ненавидеть так полно и глубоко и в то же время так ясно видеть себя ненавидящим?
Я – это не я. Я – это тот, кто видит меня, кто видит то, что он видит.
При этой мысли поле его зрения расширилось, как у птицы, прорвавшейся сквозь пелену облаков. Он увидел Ханумана, изо всех сил пытающегося сломать бога; и Ханумана, любующегося дикостью Данло, глядя на него с чувством любви к своей судьбе; и Ханумана, настраивающего себя на убийство Данло в тот момент, когда бог переломится и Данло бросится на него. Он увидел много вещей сразу: Бардо, устремившегося к нему, и брюхо Бардо, колышущееся, как море.
От одного из цветков в вазе около Ханумана отделился лепесток и падал, алый, трепеща в воздухе. Повсюду был свет: фотоны многотысячных свечей стукались о каменные колонны, отскакивали в темные углы и взлетали золотыми потоками к окнам собора. Окон в нефе было восемьдесят два, но одно особенно притягивало к себе. На нем изображалось прощание Мэллори Рингесса с Бардо перед уходом из Города и вознесением на небеса. Его рука касалась лба Бардо и его залитых слезами щек, а глаза из серовато-голубого стекла изливали на Бардо тихий благословящий свет.
Тело Рингесса было составлено из стекол разного цвета; при каждом порыве ветра эти стекла терлись друг о друга, и окно прогибалось внутрь.