По крайней мере один позвонок посередине пронзало болью при каждом вдохе. Всю спину покрывали багровые кровоподтеки, которым скоро предстояло почернеть. Данло их не видел, но чувствовал – от ягодиц до самой шеи.
– Да, тут нужен лед, – сказал Хануман. Вдоль скамьи ходило по рукам стальное ведерко с кубиками льда. Хануман взял один цилиндрик, намороженный вокруг деревянной палочки, и стал водить им Данло по спине. – Ох, Данло – твоя ахимса когда-нибудь тебя погубит.
– Но я должен был вмешаться! – Данло скрипнул зубами, когда Хануман принялся натирать его дурно пахнущей мазью. – Не то он убил бы тебя… или ты его.
– Ты думаешь, у меня хватило бы на это отваги?
Покончив с явно тяготившим его делом – он всегда боялся иметь дело с какими бы то ни было телесными повреждениями, – Хануман отошел к фиолетовой линии, отмечавшей край поля, и стал долбить лед носком своего конька. Он потупил голову, но глаза его сияли.
– Хану, – сказал Данло, подойдя к нему, – я должен спросить у тебя одну вещь.
Хануман молча поднял на него глаза, где спокойствие сочеталось со страхом.
– Там, в библиотеке, воин-поэт, прежде чем убить себя, кое-что сказал мне. – Данло, в свою очередь, тронул Ханумана за рукав. – Я не могу забыть… то, что он сказал о Педаре.
– И что же он сказал?
– А ты не помнишь?
Хануман, поколебавшись долю мгновения, ответил:
– Нет, не помню.
– Поэт сказал, что ты… убил Педара.
– Убил? Ты думаешь, я правда убил его?
– Я… не хочу так думать.
– Как, по-твоему, я мог это сделать?
– Не знаю.
Хануман посмотрел Данло в глаза и сделал нечто поразительное: он схватил Данло за руку, как тогда в библиотеке, и стиснул изо всех сил, до боли и хруста костей. Потом приблизил губы к самому уху Данло и прошептал:
– Воин-поэт ошибся. А может, солгал. Никто не убивал Педара – он сам себя убил.
– Это правда?
– Уверяю тебя.
Хануман заставил себя улыбнуться. В этой улыбке заключались искренность и безмерное успокоение, но и что-то помимо этого. За безупречной работой лицевых мускулов и светлыми эмоциями скрывалось, как нарыв, глубокое страдание. Хануман мог бы закричать от боли, если бы не так хорошо владел собой.
– Мне кажется, цефики не до конца тебя вылечили, – сказал Данло. – Дело ведь не только в эккане, правда? Тут что-то другое.
Хануман отпустил его руку и стал ковырять коньком лед.
– Ты слишком правдив – я уже говорил тебе об этом. Слишком серьезен, слишком любопытен… и так далее. О себе ты не беспокоишься, верно? О своем «я». Я таким мужеством не обладаю – да и кто обладает? Это все твоя дикость. При первой же встрече я увидел ее в тебе – в нас обоих. Я думал, у меня хватит мужества на нее, но ошибся. Она убьет меня, если я первый ее не убью. Понимаешь?
– Да. – Данло ощущал оцепенение во всем теле, и ему вдруг стало холодно. Он закрыл глаза, вспоминая, когда впервые возлюбил опасность и дикость своей жизни: это было в ту холодную ночь, когда они с Соли хоронили племя деваки. Воздав дань воспоминанию и молитве, он исправил свой ответ, сказав шепотом: – Нет. И не хочу понимать.
– Я лишен твоей грации… – тихо промолвил Хануман. – Той, с которой ты принимаешь все, даже собственную дикость.
– Но я не все принимаю. В этом вся беда человека по отношению к жизни. Наша беда, Хану, – разве тебе непонятно? Сказать «да» – вот в чем истинное мужество. Но я пока еще не могу быть асарией. Все, на что я ни посмотрю – Бардо, мой благословенный народ, ты, – кричит мне «нет»!
– И все-таки ты по-прежнему намерен стать пилотом?
– Бардо думает, что это мой наилучший шанс на спасение моего народа.
– Алалоев?
– Да, благословенных людей.
– Но это не единственная причина, по которой ты хочешь стать пилотом, правда?
– Да.
– Ты как-то говорил мне, что хочешь добраться до центра вселенной.
Данло посмотрел в глубину Ледового Купола, где гремели на своих дорожках сани и испарения окутывали лед, как мокрый серый мех. Скрестив руки на груди, он сказал:
– Раньше я думал о мире, о вселенной, как о великом круге. Великом круге халлы. И я еще верю порой, что могу отправиться к центру этого круга.
– Чтобы увидеть вселенную такой, как она есть?
– Да. Мир глазами большинства людей и то, как они живут, – это фальшь, обман, ложь.
Хануман уже наковырял коньком маленькую горку снежной пыли.
– Вот потому я и буду цефиком, – сказал он. – Хочу открыть центр самого себя. И посмотреть, ложь ли это.
– А потом?
– А потом война. Я воюю сам с собой, и мне надо знать, способен ли я на такой вид убийства.
Больше он в ту пору ничего не сказал Данло. Он мог бы сознаться в большем, гораздо большем, но он хорошо хранил свои секреты, порой даже от себя самого. Возможно, он хотел сказать Данло всю правду о своем решении стать цефиком. Но правда, как говорят фраваши, многолика и комплементарна.
Искать ее – все равно что пытаться найти самую красивую песчинку на песчаном морском берегу. В сущности, Хануман никогда не понимал того чудесного качества, которое называл дикостью. Дикость – это стремление, черта, чувство и часть воли, позволяющая человеку узнать себя во всех элементах мироздания и ощутить огненную подпись вселенной в себе самом. Истинная дикость убивает. Она затягивает сознание в самую глубину жизни, то есть в смерть, ибо смерть – левая рука жизни и близка к ней, как один удар сердца к другому. Смерть может быть быстрой, как у альпиниста, падающего с высоты, или у пилота, чей легкий корабль падает в центр голубой звезды-гиганта. Она может быть медленной, как у алкоголика, гнусной, как у развратника, печальной, как у пропавшего в своих мечтах аутиста, и безумной, как у нейропевца, неспособного отключиться от своего кибернетического рая. Есть еще лишенная времени, возвратная смерть алалойского охотника, который на льду моря, в великой пустыне, слушает Песнь Жизни и уходит в мистическую область, называемую альтйиранга митьина. И есть, наконец, самая тяжкая из всех смертей. Чувствовать огонь бесконечности внутри себя и позволять ему гореть, умирать каждый миг и каждый миг возрождаться из пепла этого священного внутреннего огня, создавать себя заново по образу своих сокровеннейших страстей и видений – вот жизнь и смерть человека, который становится богом. Все инстинкты Ханумана толкали его именно к этой судьбе, но ему недоставало мужества использовать свои лучшие возможности, и он боялся дикости, заложенной в нем самом. Поэтому он отчаянно цеплялся за себя, за свою личность, свои идеалы, эмоции и мысли, за все составляющие своего «я», которые Данло назвал бы попросту «лицом», но Хануман почитал как нечто драгоценное, неподвластное переменам и оберегал от всяческого ущерба. Всем остальным он жертвовал без стыда и милосердия. Полагая себя обреченным на самый тяжкий из всех путей, он сознательно, трагически искоренял те самые страсти, которые могли бы сделать его поистине великим. Он, такой мягкий и чувствительный в детстве, пытался превратить себя в самого твердого из людей. Он, наделенный редкой волей к жизни и состраданием к людям, исказил свою любовь к Данло, перекроив ее в ненависть к его мучителю, и заставил себя убить послушника Педара Сади Саната. Воин-поэт не солгал: Хануман действительно совершил это убийство. И сделал он это не в своем воображении, а своими руками, своей волей и своим ненавидящим сердцем.
Вечером после того, как Данло рассек себе лоб в роще ши, Хануман, кое-как обработав эту ужасную рану, отправился в Квартал Пришельцев, на улицу Контрабандистов.
Там он на последние деньги, которые привез с собой в Невернес, купил сновидельник, черный приборчик величиной с детское сердце, комплекс нейросхем и алмазных чипов, запрограммированный на создание определенного диапазона образов. Сновидельники, эти игрушки для взрослых, уставших от скучной повседневности, служили также педагогическими пособиями для цефиков, проверявших на них способность своих учеников отличать имитацию от реальности. Хануман нашел своему сновидельнику другое применение. Когда все мальчики улеглись спать, он спрятал сновидельник под одеялом и стал ждать ночного визита Педара. Как только Педар взошел на лестницу, Хануман направил поток образов сновидельника прямо в его зрительную кору. Картина эта представляла скутарийских маток, поедающих своих новорожденных детей. Хануман создал этих темных, извивающихся, окровавленных чудовищ специально, чтобы напугать Педара и заставить его упасть. Чтобы убить его – Хануман не лгал себе в том, что касалось его затаенных целей. Он совершил убийство, чтобы спасти Данло от дальнейших мук и унижений. И еще потому, что самый акт убийства всегда был ему ненавистен. А главное – для того, чтобы выжечь из своей души тайную слабость. Именно это послужило истинной причиной его решения стать цефиком. Могущественное искусство цефиков было ему необходимо для завершения мучительной работы по переделке самого себя. В центре своей души, где боль была всего сильнее, он надеялся обнаружить источник собственных страданий и выжечь его без остатка. Все это Хануман жаждал рассказать Данло, но побоялся, что тот неправильно его поймет. А потом Мадхава ли Шинг вывел их команду из тринадцати оставшихся человек на лед, и момент был упущен.