Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все записывается, и ничто не забывается. Не могу сказать точно, когда я понял, что мнемонирую. Многие люди прокляты или благословлены даром почти абсолютной памяти, однако они не мнемоники. Искра наследственной памяти для них едва-едва тлеет. Вспомнить жизни наших отцов, дедов, прадедов и многих других в развесистом древе нашего происхождения, извлечь память о далеком прошлом нашей расы, закодированную в наших хромосомах, «думать как ДНК», как сказала бы лорд Галина – вот в чем заключается наука мнемоники. Ее-то я сейчас и осваивал.

Передо мной с ошеломляющей скоростью мелькали картины жизни моих предков. Я видел, как разматывается скользкая от крови пуповина – это моя бабушка, дама Ориана Рингесс, разрешалась от бремени моей матерью. А как кричала мать, рожая меня! Я видел Соли – он действительно был моим отцом. Теперь я понял, что в Тверди ко мне пришли его детские воспоминания о том, как Александар Диего Соли учил сына математике. Поколение наслаивалось на поколение, лица лепились и менялись, как глина. В одних фигурировал длинный широкий нос Соли и льдисто-голубые глаза, в других полные губы Рингессов раздвигались, приоткрывая двадцать восемь крупных рингессовских зубов. Чуть дальше один из Соли подправлял свои хромосомы ради усиления математических способностей. (Именно от него, Махавиты Андрейви Соли, я унаследовал рыжину в волосах.) Все глубже и глубже уходили корни. Кого там только не было: поэты, скраеры, шлюхи, пилоты, католики, пастухи (сторожившие овец), рабы, короли, воины и даже одна астриерка по имени Клео Рейнесс, из чьих пятисот детей половина заселила луны Дуррикене, а половина, подправив свою ДНК, образовала инопланетный вид файоли.

Однажды, мнемонируя, я услышал, как зашевелился в своей камере Давуд. Он был живехонек, и ожидание момента распада плутония изнуряло его. Он прочел мне короткое стихотворение – первое за долгое время – и две строчки, прозвенев у меня в ушах, задели струны памяти:

Только костями мы помним боль,

Кость и боль – только в этом соль.

За этим, после долго молчания, начала раскручиваться длинная поэма, озаглавленная им «Плутониевая пружина». Я висел, упершись подбородком в воздуховод, и слушал:

Моя кровь отбивает танец слепой саранчи.

А потом:

– Ты жив еще, пилот? Ты слышишь меня?

– Да. Я тут… вспоминал разное.

Мне хотелось рассказать ему о своем открытии – о том, что Ева Рейнесс была прабабкой Нильса Орландо. Значит, воины-поэты несут в себе долю моих хромосом. Мы все равно что братья, хотел я сказать ему. Все люди братья.

– Веришь ты в случай? – донеслось до меня по черной трубе.

– Иногда я верю в случай, иногда в судьбу. Я сам не знаю, во что я верю.

– Как по-твоему, давно мы уже здесь? Какова вероятность того, что плутоний так и не распадется?

– Возможно, это была просто шутка. Возможно, никакого плутония вообще нет. Возможно, Хранитель пытается свести тебя с ума – если, конечно, воина-поэта есть с чего сводить.

За этим последовало молчание, и мне пришлось спрыгнуть. Чуть позже Давуд выдохнул:

– Судьба и случай – так и пляшут в падучей.

Для воина-поэта, верящего в вечное возвращение, это имело смысл.

– Ты слышишь меня, пилот? – Я снова подтянулся к воздуховоду и слышал его хорошо. – Эти последние дни были сплошным экстазом. Я обнаружил, что больше не хочу умирать. Я сочинял стихи, и у меня были такие мысли, такие сны… слышишь?

– Слышу, – ответил я во тьму.

– Газ поступит скоро. Плутоний вот-вот взорвется. Это горячий газ, испаряющийся водород… о, как нежны опадающие фиалки!

– Это стихи?

– Жизнь – вот поэма, которую мы складываем. Воины-поэты верят, что мы можем передать суть жизни, момент возможного, в словах.

Я промолчал, потому что верил, что человеческие слова бессильны передать суть вселенной.

– Скоро я, безусловно, умру. Я чую смертоносные пары в этих гранитных стенах.

– Ты что, скраер?

– Нет, я поэт. И я сложил мою предсмертную поэму. Можешь обещать мне одну вещь? Когда я умру, мое тело должны будут доставить на Кваллар в черном мраморном гробу. Если доживешь, найди пришельца, владеющего искусством письма, и пусть мою поэму вырежут на стенках гроба.

Пальцы у меня онемели, и мускулы пронизывала дрожь. Я дал ему обещание, сдерживать которое не намеревался, и, сам не зная почему, рассказал о своих мнемонических опытах. Чувствуя во рту привкус давно съеденной пищи и крови, я сказал:

– Нильс Орландо принадлежал к роду Рингессов.

– Я знаю, – тут же откликнулся Давуд. – Основатели обоих наших орденов были хибакуся, бежавшие из туманности Агни во время компьютерных войн. Когда водород…

– Мы все равно что братья, – сказал я.

– Все люди братья. И все хибакуся. Братоубийство – закон нашего вида. Ты чуешь запах газа, пилот?

И он прочел мне свою поэму. Вот ее последняя строфа:

Я вода под покровом плоти,
Я золото под утренним небом.
Я свят под моей улетающей плотью,
Я наг под плутониевым небом.

Я окликнул его, но ответа не было. Стараясь расслышать, не шипит ли газ, я попробовал просунуть в тесный туннель воздуховода голову и плечо. Может быть, сейчас до меня дойдет скрип закрывающейся заслонки или крик поэта, бьющегося в муках удушья? Я слушал, вывернув шею, но в камере поэта стояла тишина.

Через некоторое время я соскочил и стал ходить по камере. Безумец, убийца, словоблуд, все равно что мой брат – я звал его, но он так и не отозвался ни тогда, ни в последующие дни. Я повторял про себя его поэму «Плутониевая пружина» и запоминал ее. Это было легко.

Все записывается, и ничто не забывается.

Я снова погрузился в наследственную память. В ее глубинах я видел архетипические образы, вдыхал первобытные запахи, слышал ритмы древних стихов. Я мнемонировал о Старой Земле. Небо там было светлее, чем на Ледопаде, светло-голубое, как яйцо талло, планета была теплой, долины зелеными, в садах росли настоящие яблони, и на полях золотилась пшеница. Там, в городе у моря, в беленом домике жил мой далекий пращур, пилот и корабельный мастер. Руки у него – у меня – были в мозолях, пальцы в занозах. Он имел жену, которой наслаждался много тысяч раз, имел сына, и они были счастливы. Потом нагрянула армия роботов и сожгла его город и его корабли адским горючим веществом, от которого плавилось стекло, и все озарилось светом, невыносимым светом памяти.

Я слышал лязг этих роботов и скрежет разрезаемого металла. Пахло горелой сталью. Роботы дубасили в каменные стены, орали и ругались. К этому примешивался какой-то звон, источник которого я распознать не мог.

– Мэллори! – звал меня голос из прошлого. – Бог ты мой, да откройте же наконец эту дверь!

Вот такой же зычный голос был у Бардо. Выходит, это уже не воспоминание?

– Открывай! – Дверь откатилась в сторону, и я загородил глаза от света. – Что с тобой, паренек, ты ослеп?

Я двинулся на его голос.

– Нет… не ослеп. – Глаза жгло, словно мне в зрачки воткнули по раскаленному ножу и вертели их туда-сюда. Вскоре я понял, что ослепивший меня свет – это всего лишь тусклое пламя шаров, к которому глаза постепенно привыкали. – Как ты попал сюда? Который теперь день?

Рука Бардо обхватила мои плечи. От него пахло сладкими цветочными духами и страхом.

– Нам надо спешить, – сказал он. – Ты идти можешь? Бог мой, ну и воняет же от тебя! Тебе что, не давали мыться? А борода-то! Давай шевелись. Жюстина и остальные ждут нас. Ах, не надо было мне этого делать – что же я натворил!

– Это было необходимо, – сказал кто-то. – Не надо было вообще допускать, чтобы Хранитель держал у себя роботов.

Я заслонил глаза рукой и прищурился. Рядом с собой я увидел лицо Бардо, с которого капала кровь. На носу и около уха у него были порезы. Тут же стоял Николос Старший, Главный Акашик. Его сопровождали мастер-акашик и двое кадетов, несших компьютер. Потом я увидел роботов. Роботы заполняли весь длинный каменный коридор: большие красные служители Хранителя Времени с клещами и захватами и черные, которых я никогда прежде не видел. Все полицейские роботы – их было четверо – лежали на полу грудами сожженного, искореженного металла. Черные роботы, мельче, но явно боевитее их, имели по шесть ног, как муравьи, а из их брони торчали сверла, плазменные горелки, огнестрельные и лазерные стволы. Четверо черных выстроились вдоль коридора, а у дальней двери, в конце ряда камер, стояли еще четверо.

107
{"b":"228608","o":1}