— Я не позволяю и не запрещаю. Та ее попросила, и очень хорошо, что Ася хочет помочь.
— Да уж действительно…
— А ты бы хотел, чтобы она смотрела на людей, как ты, и обращалась с ними, как ты?
— А как я с ними обращаюсь? — повысил голос Алексей.
Но Людмила замахала рукой, и Алексей тревожно оглянулся на дверь импровизированной ванной.
— Чего ты собственно хочешь от меня сегодня? — сказал он пронзительным шепотом, который неприятно прозвучал в его собственных ушах.
— Ничего я не хочу ни сегодня, ни не сегодня…
— Ах, вот как… — Им снова овладела глухая злоба. Какая она спокойная, как холодно смотрит на него. Может, у нее и в самом деле есть кто-нибудь другой, а своего мужа она ненавидит, как помеху и препятствие?
— Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты не портил жизнь ребенку.
— Это я порчу ребенку жизнь? Что ж я такое делаю?
— Ей незачем отдавать себе отчет в твоем отношении ко мне.
— В моем отношении к тебе? А какое же это мое отношение к тебе?
Она наклонилась к столу, на щеках ее виднелась золотистая тень, следы загара, который не сходил с ее кожи весь год. Неожиданно для себя он положил руку на ее руку.
— Люда…
Она отшатнулась и взглянула такими испуганными глазами, что это утвердило его в неуловимом до сих пор, ничем не обоснованном подозрении, что она влюблена в кого-нибудь другого, что, быть может, она живет уже с кем-то другим. Иначе, почему ее так испугало собственное имя, которым ее звали в университетские времена, имя времен их любви, о котором он почти забыл теперь, вернувшись? Почему так затрепетали ее ресницы? В сущности она почти не изменилась — только эта морщинка на лбу, придающая лицу суровое выражение, и легкий изгиб губ, которого раньше не было.
Двери чуланчика хлопнули, и Ася в рваных тапочках снова появилась в комнате.
— Уже умылась. А до войны у нас была ванная, правда? Я помню, как купалась в ванне. Но я бы и теперь в ней поместилась, правда? А знаешь, там, где мы были, было такое большое деревянное корыто, а воду приходилось носить из реки. А когда был глубокий снег, к реке было ходить трудно, потому что сугробы, и мама растапливала снег, и я в нем купалась, и, знаешь, вода была не совсем прозрачная, но не потому, что грязная, а потому, что из снега, правда, мама? Ты, наверно, сейчас тоже пойдешь спать? Ведь ты простужен, правда? Но я тебя все-таки поцелую в лоб, я не заражусь, ты знаешь, я никогда не заражаюсь. И когда у нас там был тиф, так мама боялась, что я заражусь, а я не заразилась, а мама заразилась. Но мама потому, что помогала ходить за этими больными… Правда? Ну, я уж пойду, спокойной ночи.
Алексей ощутил на щеке влажные теплые губы и почувствовал особый молочно-цветочный запах, каким пахнут дети. На миг в нем снова ожило то чувство — мелодия скрипки, чистый, звенящий, крылатый, воздушный тон, отзывающийся в душе сладостной трелью. Ему захотелось заплакать. Над Асей, над собой, над всем…
Он почувствовал себя одиноким и покинутым. Какой дьявол сидит в этой женщине, в этой Людмиле? Что она думает, вот хоть и сейчас, с нахмуренным лбом перемывая после ужина стаканы и тарелки? Чего бы он не дал за то, чтобы узнать, о чем она думает, — и он почувствовал себя глубоко обиженным тем, что если даже она и думает о нем, то это вряд ли добрые мысли.
IX[1]
— Ася, хочешь посмотреть что-то интересное?
Девочка неуверенно остановилась на лестнице. Вова сдвинул кепку набекрень.
— Говорю тебе, не пожалеешь.
— А где?
— Здесь же, близенько. Надо только взобраться на чердак.
— Там ведь закрыто.
— О-ва! — свистнул сквозь зубы Вова. — Закрыто — тоже мне… Я покажу тебе, как открывается.
— А что там?
— Сама увидишь. Кому-нибудь другому я бы не показал, но тебе покажу.
Ася колебалась, но соблазн был сильнее, чем неприязнь к Вовке.
— А не обманываешь, правду что-то покажешь?
— Какая ты! Ведь если я говорю… Пойдем, пойдем, не бойся.
— Я не боюсь, только…
— Эх, не то раздумаю, а потом жалеть будешь.
Девочка пошла за ним, вертя кончик косички. У Вовки на ногах вместо ботинок были слишком большие калоши, подвязанные шпагатом, и, ступая, он смешно подбрасывал ногу, словно это обувь влекла его вперед, а не он переставлял ноги куда хотел.
— Вот смотри.
Он достал из кармана согнутый гвоздь, и замок на заржавленной скобе сразу же отскочил.
— Задаст тебе дворничиха, когда увидит.
— Не увидит. Ты ведь ей не скажешь, ты же не доносчица?
Оскорбленная Ася пожала плечами.
— А впрочем, даже если и скажешь, мне все равно. Я не боюсь дворничихи.
— А управдома?
— Фу, управдом… Если хочешь знать, я никого не боюсь.
Чердак был темный и пустой, трубы стояли здесь, как забрызганный известью лес. Сквозь железо просвечивали щели. Было душно и неприятно. Ася вздрогнула.
— Здесь есть крысы?
— Откуда! Осторожно, переступи эту балку, вот здесь.
— Ты и крыс не боишься?
— Тоже мне!.. Я покажу тебе как-нибудь во дворе, как я стреляю в них из рогатки. Хочешь?
— Нет… А фашистов… фашистов ты тоже не боишься?
Вовка взглянул на нее исподлобья.
— Выдумала!.. А почему тебе пришли в голову фашисты?
— Не знаю.
— Видели мы и фашистов, — протянул он медленно, протирая ладонью какое-то замазанное окно.
— Что это?
— То самое… Смотри, здорово видно.
Она прильнула носиком к грязному стеклу, но сперва ничего не увидела.
— Видишь?
— Крыша…
— Нет, нет, там, дальше, смотри прямо перед собой, напротив, видно ведь.
Только сейчас Ася разобралась. Словно здесь же, перед ней, рукой подать, было окно. В комнате горела лампа и было ясно видно, что там происходит.
— Это комната Феклы Андреевны? — спросила Ася сдавленным шепотом. Ей казалось, что та может услышать, хотя это было далеко и между чердаком и окном зиял провал двора.
— Видишь?
— Вижу.
Фекла Андреевна ходила по комнате, иногда ее вытянувшийся силуэт закрывал лампу, и над столом мелькали черные тени рук, причудливо увеличенные.
— Что это?
— Смотри, смотри.
На столе, на стульях, на диване Фекла Андреевна раскладывала какие-то предметы. Ася поднялась на цыпочки, чтобы лучше разглядеть. Вова поддержал ее.
— Теперь хорошо?
— Да, только… что она делает?
Мальчик захихикал.
— Сокровища свои раскладывает, понимаешь?
— Какие сокровища?
— Ну, жратву, конечно!
Да, теперь она видела. Мешок с мукой — старуха засунула руку в его содержимое, поднесла руку к глазам, а потом пересыпала сквозь пальцы белые струйки. Из второго мешочка — это, очевидно, была гречневая крупа — падал коричневый ручеек. А затем ящик с сахаром. Потом сухари, целая гора сухарей.
Теперь Фекла Андреевна отошла от стола и любовалась всем тем, что стояло и было разложено в ее маленькой, тесной комнате. Крупы, мука, консервы, сушеные фрукты, колбаса, запасы продовольствия, тщательно собираемые, стаскиваемые откуда возможно, ревниво скрываемые от людских взоров.
— Но что она делает? — недоумевала девочка.
Вова пожал плечами.
— Ох, какая ты! Любуется, понимаешь? Смотри, как она улыбается, видишь? Старая скупердяйка! И за десять лет не сожрала бы этого.
Ася соскочила с бревна.
— Не хочу смотреть. И это вовсе некрасиво подсматривать. Ты обещал показать мне интересное, а это вовсе неинтересно.
— О, неинтересно! Смотрите на нее… Неинтересно! А старуха ведь потому всегда так свою комнату закрывает и никого туда не пускает, чтобы люди не узнали… А я ее высмотрел. Она часто так. Разложит все и смотрит, смотрит.
Ася от непонятного волнения вдруг расплакалась.
— А ты чего? Сдурела? Чего ревешь?
— Не хочу, не хочу, ты противный мальчишка, а я не хочу, я иду домой…
— Да иди себе, я тебя не держу. Смотрите, какая цаца. Вон как ревет, вся измазалась.