— Вас устроили в новой комнате. Норма занялась всем…
Форнеро перевел взгляд своих серых глаз на Вайнберга и посмотрел на него с отсутствующим видом.
— Вы хотите сказать, что Норма Леннокс дотрагивалась до вещей Клод, до ее одежды? Так, что ли?
Вайнберг искал помощи у Деметриоса, который мочил свои усы в кьянти. Но прежде чем он нашел что ответить, Жос продолжил безразличным тоном:
— Это очень мило с ее стороны… Очень хорошо… — Потом он обратился к Вайнбергу:
— Я могу передать карты другому, уступить свое место, если «Нуармон» этого хочет, или банкиры… Я бы прекрасно понял.
Но он, казалось, тут же перестал думать о фильме и протянул руку к бутылке с вином.
Они прибыли в «Энгадинер Хоф» в двенадцать часов ночи. Директор, должно быть, ждал их. Он пожал руку Жоса со всяческими словами соболезнования, но не без достоинства, и повел его по коридорам. Вынув из жилетного кармана ключ, он открыл одну из дверей, зажег свет и жестом указал на три незнакомых чемодана. «Вещи мадам», — произнес он. Потом выключил свет и закрыл дверь, не поднимая глаз на Жоса. После чего он повез его наверх на служебном лифте («Простите, месье, простите…») и провел в его новую комнату. Жос открыл застекленную дверь и вышел на балкон. Ночью шум потока казался в десять раз сильнее. Низкие облака быстро пересекали небо, разрываясь о сосны. Перила балюстрады были влажные. Жос положил на них ладони. Он не слышал, как директор за его спиной попрощался. Он наблюдал, как понемногу из темноты возникали очертания гор, более непроницаемая чернота на подвижной черноте неба. Когда пейзаж преобразился, Жос закрыл глаза. Голоса садовников… поскрипывание шкафа… звук зажигаемой спички… аромат табака…
Вайнберг и Деметриос, расположившись на террасе тремя этажами ниже, курили и негромко разговаривали. Жос видел красные точки их сигарет. Он отошел назад: свет из комнаты отбрасывал его извилистый силуэт на лужайку. Он выключил свет и лег на кровать, не закрывая окна. В синей мгле бесилась и рычала вода. Ровно шесть дней и четырнадцать часов прошли с того момента, когда у него возникло чувство собственной трусости и ощущение, что это он покинул Клод. В тот момент, когда она закурила сигарету. «Было слишком поздно, ты же это прекрасно знаешь…» — вот что сказал ему Профессор в Ревене, на террасе, пока за их спинами люди если сандвичи с жареным мясом. «Возможно, у нее это было врожденное… Или очень давнее… Самое необычное здесь то, что никто никогда ничего не замечал. Но тебе не в чем себя упрекнуть, клянусь тебе».
Жос и не занимался этим. Просто утром десятого июня он ничего не сказал, когда Клод закурила сигарету, потом другую, под туями, потом ничего не сказал, когда она выпила с ним ту бутылку вина, и снова ничего, когда она настаивала подняться до горного приюта. Он покинул ее. В тот день, который стал днем огня и слез, он покинул ее. Несколько месяцев он нянчился с ней, оберегая ее, умолял; он не обращал внимания на ее вздохи и раздражение, казался иногда бестактным: он охранял ее. Она могла сделать вид, что падает, потому что он был рядом, чтобы поддержать ее. Но Клод не притворялась. Она выжидала минуту, когда он ослабит свое внимание. По крайней мере именно так видел Жос вещи теперь. С непреклонным терпением она ждала случая умереть. И если она выглядела такой недоверчивой и взволнованной на тропинке, то это только потому, что не могла поверить, что у избавления будет такое мерзкое, будничное лицо.
Жос махнул головой или рукой, как он делал по нескольку раз в эти дни. Он отгонял безнадежность, как докучливое животное, как какую-нибудь муху. Грохот потока оглушал его. Он покачал снова головой, еще сильнее. «Бесполезно, — повторил он, — бесполезно…»
Холод и сырость разбудили его. Он спал долго — небо уже побелело. Он натянул на себя одеяло и зарылся лицом в подушку. Миг ясности был так краток, что образ Клод не успел овладеть им. Если только она не царила, живая, во сне, в который он возвращался.
ШАБЕЙ
Звонили из «Нуармона». Какая-то дама с невероятной фамилией. Она клялась, что Мюллер согласен. «Если бы он был согласен, то сам бы мне позвонил», — сказал я. Тогда она призналась, что Мюллер плавает где-то между Гваделупой и Гаити и что добраться до него было бы трудно. «Я не редактирую друзей, — заключил я, — особенно если речь идет о превосходном писателе!..» Голос замолчал: такое благородство обескуражило мою собеседницу. Два часа спустя некто Вайнберг позвонил мне из Санкт-Морица. У него был торопливый тон, как у людей, погруженных в отдаленные празднества или баталии, о которых их собеседник ничего не знает и слышит лишь их эхо. «Речь не идет о том, чтобы переделывать диалог Мюллера, — сказал он мне усталым голосом. — Впрочем, он великолепен. Просто я не нашел другого предлога, чтобы наше бюро в Париже купило вам билет…»
— Значит, мне куплен билет?
— Господин Шабей, я вас не знаю, но вы являетесь другом Жоса Форнеро, не так ли? В таком случае приезжайте. Вы меня понимаете? Приезжайте, чтобы с ним поговорить, поговорить с артистами, поговорить со мной… Сам Деметриос будет вам за это благодарен. Вы знаете Деметриоса? Здесь нужна струя свежего воздуха. Или электрошок. Из-за несчастья Жоса все впали в меланхолию. Нас сглазили. Недомолвки, напряжение, предосторожности. Понимаете, мы задыхаемся…
— И мое присутствие….
— Откровенно говоря, я и сам не знаю. Оно может оказаться благотворным. Во всяком случае для Жоса. Вы послушайте жалобы артистов: когда у них есть две строчки текста, им хочется двадцать, но приласкав, их можно успокоить. Мюллер сел бы на своих знаменитых лошадей… Что? Я вас плохо слышу. Да нет, у Жоса не сложится впечатление, что вы бросаетесь в воду ради него. Так что, вы приедете?
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Прошлым летом прекрасный пожар не разгорелся. Правда, я не чиркнула спичкой. Г-н и г-жа Шабей живут не в моем квартале, а я — не в их квартале. «Называйте меня Максимом..» У этого Телепенчика такая красивая улыбка, что я даже не засмеялась. Серьезный тон располагает к болтовне. Откровения были явно ниже уровня улыбки. Откровения? Увы, нет, или лишь чуть-чуть. Слишком светский человек: говорит гладко, складно. Я люблю, когда мужчины рискуют, если они склоняются надо мной. У Телепенчика голова не закружилась. Хотя надо сказать, что для такого знаменитого любовника, как он, я не заметила, чтобы он очень уж склонился… Я не могу утверждать, что тридцать лет, которые проложили между нами другую пропасть, еще более головокружительную, не впечатлили его. Если бы он только знал, насколько я безразлична к этим подсчетам, может, он бы и распалился?
Я встретила его на площади Вобан.
— Вы, кажется, поражены.
— Да, встретить вас здесь.
— Но я здесь живу.
Он повел меня выпить кофе в местную забегаловку. Туристы подписывали там свои послания на открытках с изображением могилы императора. Он лихо за меня взялся. Свет — жестокая штука, особенно на улице Вобан, где много открытого неба. Вблизи и при ярком июньском солнце Шабей выглядел прекрасно. Лицо, на которое можно смотреть вблизи, — это уже половина любви. Ну нет! По мере того, как он мне раскрывал свои замыслы, я, хотя и находила его потрясающим, этого Шабея, я все больше утверждалась в мысли, что не упаду в его объятия. Повторяя себе при этом: а жаль! Но эта механика действовала превосходно: восемь дней в Граубюндене, где снимают «Расстояния», отчаяние, которое нужно приглушить, превосходный отель, билеты у него в кармане… Да, жизнь баловала этого Шабея! Всегда он оказывался на пути удачи, на остановке восточных экспрессов, в самом благоприятном из микроклиматов. Что касается меня, то на поезда я опаздываю, а как только я куда-нибудь приезжаю, начинается дождь. Это я ему и сказала. Или, скорее, я ему сказала: «А что, Патрисия в отъезде?» Он ответил: «Разумеется, а то я бы не предложил вам этого путешествия». Так спокойно. И этот загар, как у инструктора в спортивном лагере, этот насмешливый взгляд.