В числе предшественников, кроме Лермонтова и Анненского, называли имя Георгия Иванова. Ему следовали, но собственно в «ноту» никто из современников его не включал, разве что значительно позднее некоторые литературоведы по недоразумению или по недомыслию. Г. Иванов влиял на «ноту», оставаясь шире ее, а саму «ноту», по удачному выражению современника, можно понимать как комментарий к стихам Георгия Иванова. Последний поэт «парижской ноты» Игорь Владимирович Чиннов однажды заметил в разговоре: «Георгий Иванов был всегда не совсем парижская нота. Он выделялся, он был всегда сам по себе». Даже в совершенно новой обстановке – в послевоенное время, – когда «парижская нота» еще продолжала звучать, например, в стихах Георгия Адамовича, Лидии Червинской, Игоря Чиннова, читатели видели Георгия Иванова хотя и в том же «поэтическом лагере», но стоящим особняком. Это восприятие вдумчиво выразил старейший по возрасту поэт второй эмиграции Николай Федорович Бернер: «В Георгии Иванове сосредоточена вся квинтэссенция как литературных положительных, так и отрицательных эстетических эмоций эмиграции первых лет рассеяния… Только в нем еще сильна черта большого творческого наследия и неиссякаемого лиризма. И конечно, в своем творчестве он как бы перерастает эмиграционный период, входя в пантеон классической русской поэзии». Бернер, вероятно, был первым, кто в печати назвал Георгия Иванова русским классиком XX века.
Оценили Георгия Иванова и как крупного критика, его статьи обращали на себя внимание и более того — с ними считались. Например, философ Владимир Николаевич Ильин, относивший к вершинам этого рода литературы статьи Владислава Ходасевича, писал: «Только разве Бунин и Георгий Иванов могут иногда становиться вровень с Ходасевичем в деле критики и литературоведения». Именно в те годы, о которых говорит Ильин, то есть в межвоенный период, в годы сотрудничества в «Числах», талант Иванова–критика проявился особенно остро. Его статьи и очерки печатались не только в «Числах», но и в «Современных записках», и в газетах «Дни», «Сегодня», «Последние новости».
В юности сильнейшее влияние на Георгия Иванова оказали статьи Гумилёва и живое общение с ним. Но склонность к литературной критике проявилась раньше — еще до прихода в Цех поэтов и в «Гиперборей». К тому времени он успел напечататься как критик в журнале «Весна» и в газете «Нижегородец». Статьи были слишком юношеские. Та зрелость, которая так рано проявилась в стихах, никак не отразилась в статьях. Оглядываясь на свои первые шаги, он вспоминал с самоиронией о написанной в семнадцатилетнем возрасте статье, доказывающей, что популярный тогда в России бельгийский драматург Метерлинк — пошляк и ничтожество. Было в том что-то от эпатажа, что-то от вкусов Игоря Северянина, поэта значительного, но в деле критической мысли невинного. А ведь критика требует мысли. Николай Гумилёв при первом знакомстве с Георгием Ивановым этой способности в нем не разглядел: «Он не мыслит образами, я очень боюсь, что он никак не мыслит. Но ему хочется говорить о том, что он видит, и ему нравится самое искусство речи». В том же отзыве 1912 года Гумилёв предсказал Г. Иванову будущее писателя-прозаика: ему «захочется большего размаха, прозаического повествования».
Предсказание сбылось, что же касается умения мыслить, то через год-другой Гумилёв свое мнение изменил. Из всех возможных кандидатов — а таковых было немало — именно Георгия Иванова он выбрал своим заместителем в литературно-критическом отделе «Аполлона». И после закрытия «Аполлона» случалось Г. Иванову писать критические статьи: для газеты «Воля России», журнала «Дом искусств», альманаха «Цех поэзии». Писал и предисловия к книгам. В литературной критике он оставался деятельным (с некоторыми перерывами) всю свою творческую жизнь…
Мы до сих пор не имеем его критического наследия, собранного в одном томе с исчерпывающей или хотя бы возможной полнотой. Получилось бы чтение занимательное. Предстала бы перед нами картина русской литературы не в тех формах и красках, к которым мы так привыкли. Воображаемая книга, которую мысленно я вижу в подробностях, получилась бы совсем особенной, если собрать в ней не только критические статьи и рецензии, но и вообще все сохранившиеся в воспоминаниях, в письмах, иногда и в стихах отыскиваемые его высказывания о литературе. Перед нами предстал бы умный собеседник, богатый опытом, осмысленно и памятливо проживший в русской литературе полстолетия и всегда сохранявший живейший интерес к писательским судьбам современников. Существенно и то, что ему на жизненном пути встретились очень многие литераторы лично. Их диапазон широк – от поколения родившихся еще в царствование Александра II до тех, кто родился при Ленине. Как писатель, мемуарист, критик и литературовед (слово, которого он не любил) оставил он свои размышления и высказывания о XVIII веке, о Пушкине, Тютчеве, Лермонтове, Достоевском, Щедрине, Писемском, о поэтах поколения, предшествующего декадентам (о К. Р. и Фофанове, например), о самих декадентах, начиная с полузабытого Александра Добролюбова, о символистах, о своих старших и младших современниках — от Хлебникова до Ивана Елагина. Так что именной указатель к воображаемой книге насчитывал бы сотни имен.
Его высказывания остры, находчивы, насыщены смыслом. Иной критик может приближаться к так называемой объективности, но стоит ему приблизиться вплотную, как его нарциссическая фигура подменяет собой писателя, которого критик нам объясняет. Ставка на научную объективность мстит неукоснительно. Кто-то сочтет высказывания Георгия Иванова пристрастными, но иначе в деле критики не бывает. Вот он пишет об Иване Шмелеве: «В "Истории любовной" нет ничего, кроме беспокойного, вертлявого языка, стремящегося стенографически записывать жизнь, и, как всякая механическая запись, мертвого во всей своей "живости"». О Бунине: «Читаешь "Божье дерево" с тем волнением, с тем холодком в сердце, какие дает только искусство самое строгое, самое чистое… Искусство Бунина достигло такой высоты (совершенства и человечности), где все, к чему ни прикоснется художник, становится чистым золотом». Об Осоргине: «От романа "Сивцев вражек" впечатление простоты и жизненности не оставляет читателя до конца. Но есть одно свойство… как-то пригнетающее Осоргина к земле, лишающее его роман крыльев. Это свойство можно было бы назвать отсутствием “просвета в вечность”, отсутствием того “четвертого измерения”, которое сквозит, например, в каждом самом “натуралистическом” описании Бунина и как бы освещает каждую фразу изнутри». О Муратове, на «Образах Италии» которого до революции воспитывалось то качество, которое называется хорошим вкусом. Теперь же, в эмиграции, «не в том дело, какое из произведений Муратова удачней и какое слабей. Важно другое: все они одинаково made in 1910». О Сирине (еще до разгромной статьи в «Числах»): «"Университетскую поэму" Вл. Сирина правильнее было бы назвать "гимназической". Такими вялыми ямбами, лишенными всякого чувства стиха, на потеху одноклассников описываются в гимназиях экзамены и учителя. Делается это, нормально, не позже пятого класса. Сирин несколько опоздал — он написал свою поэму в Оксфорде». О романе Алданова: «Тончайшее мастерство интриги, виртуозность диалога, игра ума и иронии, редкая жизненность, редкое, никогда не изменяющее чувство меры, – словом, весь блеск алдановского письма налицо в "Ключе"».
Лучшее, что Георгий Иванов написал в этом роде, совпало по времени с его сотрудничеством в «Числах». Характер журнала и создавшаяся вокруг него атмосфера располагали к остроте мысли. Георгий Владимирович считал, что первым «начал и довел до необыкновенного блеска» русское эссе Марк Алданов. Некий импульс к этому жанру он почувствовал, читая книги Алданова и встречаясь с ним лично. Но не более чем импульс (хотя достаточно и этого), так как эстетическая природа того и другого мало в чем совпадала, кроме, конечно, интереса к историческому жанру. В ту пору он ставил Алданова высоко, а годы спустя на его роман «Истоки» откликнулся резко и недоброжелательно.