«Петербургские зимы»
«Петербургские зимы» – известнейшая из книг Георгия Иванова и вообще из всего им написанного, включая стихи, поскольку ценителей стихов всегда меньше, чем любителей хорошей прозы. А проза эта действительно хороша. Критик «Последних новостей» свидетельствовал о первом впечатлении, причем не только о личном: «Читательское суждение о книге Георгия Иванова просто и бесспорно: ярко, интересно, талантливо ».
«Зимы» вышли в свет в конце июля или в начале августа 1928-го. Им предшествовали четыре года работы, более сорока мемуарных очерков, появлявшихся в периодике с середины 1924-го. В «Звене» они печатались под названием «Китайские тени», в «Последних новостях» — «Невский проспект», в «Днях» – «Петербургские зимы». Помимо этих «серийных», объединенных общим заголовком очерков, известны и другие – под индивидуальными названиями. Например, одна из будущих глав «Петербургских зим», напечатанная 15 июля 1926 года, вышла под заголовком «Кузмин», другая (17 октября 1926) – «Туман», еще одна (13 декабря 1927) называлась «Федор Сологуб».
Отбор был проделан тщательно. Работа над книгой для Георгия Иванова оказалась в чем-то подобной составлению поэтических сборников. Всегда был запас и возможность выбора, всегда чем-то он жертвовал, иногда в отсев шло многое. Еще в ранней юности он оказался в этом смысле непоследовательным последователем Михаила Кузмина. «Как вы думаете, включать мне эти стихи в книгу? — спрашиваю я у Кузмина. Кузмин смотрит удивленно. Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили — так и включайте. Он сам "включает" все, что написалось». Из опубликованных очерков Г. Иванов взял для «Петербургских зим» значительно менее половины.
Открывалась книга эпиграфом (во втором издании эпиграф снят) – стихотворением Георгия Адамовича, одним из его лучших, в чем-то загадочном:
Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели,
Влюблялись… И то не всегда.
И только. Но брезжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.
Что это за чарующий свет, которому нет названия? Говорится, конечно, об атмосфере духовной свободы, в которой проходила молодость поколения, следующего за поколение» Блока. А ведь главный герой «Петербургских зим» как раз атмосфера эпохи. Передать ее, согласимся, труднее, чем нарисовать силуэт того или иного действующего лица. Сразу же по выходе книги критика проницательно отметила, что «Г. Иванов сумел уловить если не всю музыку эпохи, о которой так печаловался Блок, то по крайней мере некоторые ее мотивы; кроме того, он сумел подметить массу деталей и мелких фактов, которые без него пропали бы безвозвратно» Бесспорного в литературе не много. Оспорить, подвергнуть сомнению можно любую из только что изданных книг. Совсем иное дело, если продолжают горячо спорить о книге, вышедшей много лет назад, или, собственно, с самим автором, который давно уже не может ответить нападающим. Споры о «Петербургских зимах» начались даже не с первой ее главы, а с эпиграфа. Одной литературной даме, напечатавшей в пражской «Воле России» отзыв о «Зимах» сразу после их выхода в свет, эпиграф решительно не понравился «Эти два гладкие и абсолютно пустые четверостишия являются одним из тысячных перепевов великих вдохновений А. Блока. Почему иногда люди настоящие дубовые панели заменяют бумагой, расписанной под дуб, — понятно, но зачем писатель, да еще и сам поэт ставит эпиграфом вместо хороших стихов плохое подражание — совсем непостижимо. Можно было бы предположить, что и его внутренний уровень совпадает с этими стихами, если бы, прочтя "Петербургские зимы", мы не придерживались несравненно лучшего мнения об их авторе». Автор этого отзыва была первой поднявшей в печати вопрос, часто с тех пор возникавший: «…Буйная поэтическая фантазия, которую для мемуаров хорошо было бы поумерить… Это, пожалуй, даже делает книгу более занимательной, но не более достоверной…».
Впрочем, сам Георгий Иванов предусмотрительно ответил как этому, так и другим многочисленным критикам и дал ключ пониманию «Петербургских зим»: «Есть воспоминания как сны. Есть сны, как воспоминания. И когда думаешь о бывшем ”так недавно и так давно”, никогда не знаешь – где воспоминания, где сны». К тому же он сам «Петербургские зимы» мемуарами не называл, мемуарами их называли читатели.
Один из первых рецензентов — Борис Мирский – удивительно верно нашел ключ к «Петербургским зимам». Потому и удивительно, что позднейшие критики слишком усердно выискивали любые недостоверности, пренебрегая тем, за что мы больше всего ценим книгу, поддаемся ее очарованию, читаем с неослабевающим интересом, вживаемся в то, что Г. Иванову удалось передать с наибольшей достоверностью — воздух эпохи. Б. Мирский отметил главное: «Зарисовки Георгия Иванова не портреты и не маски. Это люди снов, фигуры полугрёз, полувоспоминаний, это проекция особого, автору свойственного призрачного импрессионизма».
При всей их содержательности «Петербургские зимы» передают лишь часть того, что Георгий Иванов знал о литературном быте дореволюционной российской столицы. Через четверть века в своей рецензии на собрание сочинений Осипа Мандельштама он привел мемуарные подробности, которых ранее не касался и из которых следует, что мог бы написать целую книгу о молодом Мандельштаме, если бы такой целью задался. Когда «Петербургские зимы» только что вышли, их сравнивали с изданным в Москве в том же году «Романом без вранья» Анатолия Мариенгофа, «от которого, однако, книга Г. Иванова выгодно отличается своей чистоплотностью, или говоря иначе, отсутствием стремления облить во что бы то ни стало соседа помоями… Помогает Г. Иванову его способность видеть некоторые, даже печальные явления в комическом аспекте».
Некоторые его очерки, появлявшиеся один за другим в эмигрантских газетах в 1924—1928 годах, вошли в книгу целиком, другие совсем не включены, иные представлены лишь частично и в своем первоначальном виде остаются по сей день неизвестными. В одном из этих мало известных эссе есть главка, которая проясняет эпиграф к «Петербургским зимам» и вместе с тем их замысел в целом. «Когда я слышу о гнете, который теперь испытывают писатели в советской России – я удивляюсь, – писал он через десять лет после Октябрьской революции в очерке «Невский проспект». — Не тому, разумеется, что гнет существует. Нет, другому. Тому, что мы его не ощущали. Мы – это те, кто прожил в Петербурге до 1922 года. Этот год был “поворотным". Весной 1922 года литературная жизнь Петербурга текла так, как она сложилась за пять лет до революции. Действовали Дома Литераторов и Искусства, действовали издательства настолько независимые, что не боялись издавать сейчас же после казни Гумилёва его книги, и я, редактировавший эти книги, не считал особой смелостью со своей стороны, что к книгам этим приложены мои статьи с восторженной оценкой и стихов и личности только что расстрелянного "белогвардейца"… До 1922 года, когда всё как-то разом кончилось… когда одних выслали, другие один за другим стали хлопотать о заграничном паспорте "на три месяца", — в Петербурге шла та же своеобразная литературная жизнь, о которой вспоминают теперь с волнением и грустью, от которой осталось ощущение — нет, не гнета, напротив, какой-то "астральной свободы"».
К осени 1922-го этой свободе пришел конец и Г. Иванов стал хлопотать о заграничном паспорте. Необходимо было запастись поручительством какого-нибудь коммуниста или даже двух: «И тут — может, в этом и есть объяснение странного чувства свободы, которое сохранилось у нас от пяти лет жизни в советском Петербурге, — оказалось, что ни у меня, ни у моих друзей нет ни одного большевика, к которому можно было с такой просьбой обратиться».