Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не особенно подыскивая выражения, они высказались о докладе. «Если кто-нибудь в России и создает новые формы, – сказал Шкловский, – так это москвичи, и напрасно цехисты думают, что они представляют новое слово». Эренбург, который находился тогда в зените славы, сказал, что Цех – искусственная группа, что участники ее обольщаются мнимой новизной. «Так, как пишете вы, – обратился он к четырем поэтам, – во Франции не пишет ни один школьник». – «Вы совершенно правы, – ответил шуткой Г. Иванов. – Все школьники, вкусившие "левых течений"… пишут теперь "как Эренбург"». Эту реплику Г. Иванов включил в свой «Почтовый ящик» — самую первую статью из числа его эмигрантских критических выступлений. «Главной вещью "Цеха поэтов", — писал один берлинский критик, – несомненно является "Почтовый ящик"; эти литературные заметки остроумны, талантливы и все же автор своим тоном читателя раздражает».

Год отъезда из России оказался переломным. И не только в личной судьбе — таким же он оказался и в его творчестве. Он чувствовал, что вместе с «Садами» завершился целый период внутреннего развития. «Сады» он любил и, как было сказано, охотно перепечатывал отдельные стихи из них в разных изданиях. Эта книга принесла ему уверенность в себе и значительно большую, чем прежде, известность. Он чувствовал, что повторять музыку «Садов» более невозможно. Пытался на ощупь найти какое-то новое движение стиха. Необходимой оказалась не только новая музыка, но и новое чувство. Попытки в этом направлении видны в формально безупречном стихотворении 1922 года:

Охотник веселый прицелится,
И падает птица к ногам,
И дым исчезающий стелется
По выцветшим низким лугам.
Заря розовеет болотная,
И в синем дыму, не спеша,
Уносится в небо бесплотная,
Бездомная птичья душа.
А что в человеческой участи
Прекраснее участи птиц,
Помимо холодной певучести
Немногих заветных страниц?

(«Охотник веселый прицелится…»)

Здесь уже нет романтизма «Садов», здесь главное – чувство горечи, непрочности человеческой судьбы и постоянного присутствия смерти, возможности конца в каждый момент и расставания с земной красотой. В «Розах», следующем после «Садов» сборнике, он развивает тему «Охотника…»:

Это уж не романтизм. Какая
Там Шотландия! Взгляни: горит
Между черных лип звезда большая
И о смерти говорит.

(«Грустно, друг. Все слаще, все нежнее…»)

Об «Охотнике…» писал Эрих Голлербах, внесший свою лепту в разнотолки о творчестве Георгия Иванова. Голлербах относит его к «эстетам», а не к акмеистам, хотя оговаривается, что первые мало отличаются от вторых. «Деятельное любование миром составляет основную черту эстетизма. При этом "эстеты" изображают в сущности не прекрасное, а свое ощущение от него. Иногда это очень немного. Например, поэтическое кредо Георгия Иванова отлично выражено в одном из последних его стихотворений, где рассказывается как охотник убил птицу и как в небо унеслась ”бездомная птичья душа". Поэт спрашивает с трогательным простодушием…» — и далее для подтверждения цитируется последняя строфа из «Охотника…».

В Берлине начата была книга «Розы», хотя ее контуры и даже общая тональность рисовались ему еще смутно.

Весной 1923-го Георгий Иванов познакомился с Александром Бахрахом, начинавшим свой путь литературным критиком. Бахрах считался берлинским старожилом. Русская эмиграция в немецкой столице сформировалась у него на глазах. Ему недавно исполнилось двадцать лет, но он знал лично чуть ли не всех поселившихся в Берлине русских литераторов. Когда открылся Клуб писателей, секретарем стал Бахрах. Через много лет он рассказал о берлинских встречах с Георгием Ивановым, рассказал скупо: «Молодой, бодрый, чуть прилизанный, остроумный и часто задирчивый, но вместе с тем с каким-то душевным надломом. Это сразу в нем чувствовалось, да, собственно, он и не пытался свою "уязвимость" скрывать».

Уязвимость? С языком острым как бритва? Гумилёв дал ему кличку – Общественное Мнение. Кличка не привилась, но не впустую была дана. Бахрах не погрешил против истины. Через девять лет Зинаида Гиппиус, как-то встретившая Георгия Владимировича, отметила в записной книжке: «Г. Иванов хороший и беспомощный». Еще через много лет он сам писал Роману Гулю: «В сущности я прост, как овца». Признание сделано на склоне жизни. Оборотной стороной уязвимости была житейская неприспособленность. Внутренне он оправдывал себя тем, что бытовой здравый смысл и практицизм он принес в жертву поэзии. Такой образ оказался устойчивым. Он считал, что истинный поэтический дар сжигает жизнь его обладателя. Точно так же, по мысли Георгия Иванов, случилось и с Александром Блоком. В ивановском «Портрете без сходства», книге 1950 года, есть стихотворение, о котором Кирилл Померанцев, ученик Георгия Иванова, сказал: «Вот строки, на которых можно построить целый религиозно-философский трактат»:

Друг друга отражают зеркала,
Взаимно искажая отраженья.
Я верю не в непобедимость зла,
А только в неизбежность пораженья.
Не в музыку, что жизнь мою сожгла,
А в пепел, что остался от сожженья.

(«Друг друга отражают зеркала…»)

Глубина этих строк несомненна, но несомненно и то, что стихи автобиографичны. Трагизм своей жизни он видел в жертвовании искусству всего житейского.

Георгий Иванов и Александр Бахрах встречались в пивной, потом бродили по берлинским улицам, заканчивая многочасовые прогулки поздно и всегда у Бранденбургских ворот. Г. Иванов увлекательно и ярко, «с перчинкой», как вспоминает Бахрах, рассказывал эпизоды из литературной жизни, свидетелем или участником которых был он сам. То были первые, еще только устные наброски к будущим «Петербургским зимам». Он начнет их писать в Париже. Мысль о мемуарах явилась ему раньше, чем всем тем, кто оставил книги воспоминаний о серебряном веке — раньше, чем Зинаида Гиппиус задумала свои «Живые лица», Владимир Пяст — «Встречи», Георгий Чулков — «Годы странствий», Бенедикт Лившиц — «Полутораглазого стрельца».

Весной 1923 года русские начинают уезжать из Германии, но Берлин еще некоторое время оставался столицей русского зарубежья. Одни устремились в Париж, другие в Прагу, немногие уехали за океан. Георгий Иванов ждал французской визы, ее долго не присылали. Кроме русской колонии, сам по себе Берлин его ничем не удерживал.

В Берлине, по его географическому положению и по экономическим причинам, было удобнее открывать новые издательства, чем в других европейских столицах. Эренбург рассказывал, что только за один год здесь возникло семнадцать новых издательств. Политические причины способствовали расширению книжного рынка и процветанию (пусть недолгому) русской прессы.

Столица Германии стала единственным в своем роде местом общения писателей советских и эмигрантских. В начале двадцатых годов там проживало несколько сот русских писателей, публицистов, журналистов. Жили не только интересами своего творчества, но и интересами русской колонии. Общение, как в былые времена в Петербурге и в Москве, по-прежнему занимало немалое место в их жизни. Георгий Иванов бывал в литературном кафе Ландграф или приходил в редакцию «Новой русской книги», где собирались члены Цеха поэтов. Перипатетическая традиция продолжалась, но границы былых кружков оказались уже непрочными. Каждый, как говорил Федор Степун, пребывал «в нише собственного прошлого».

55
{"b":"227540","o":1}