Георгий Иванов настаивал на переизбрании, и тогда было избрано новое правление под председательством Николая Гумилёва. У многих составилось впечатление непреодолимого конфликта между Блоком и Гумилёвым. Обоим оставалось жить меньше года. Один предчувствовал свой скорый конец, другой видел себя «посредине странствия земного», ощущал в себе необъятную творческую силу и был устремлен к деятельности. «Блок и Гумилёв, — писал Георгий Иванов, — ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием … Нам, пережившим их, ясно то, чего они сами не понимали. Что их вражда была недоразумением, что и как поэты и как русские люди они не только не исключали, а скорее дополняли друг друга. Что разъединяло их временное и второстепенное, а в основном, одинаково дорогое для обоих, они, не сознавая этого, братски сходились».
Был в Петербург сравнительно известный поэт Дмитрий Цензор. Акмеисты относились к нему пренебрежительно. В советское время Цензор опубликовал свои воспоминания о Блоке, в них упомянут и Г. Иванов. Дмитрий Цензор утверждал, что однажды в беседе с ним Блок якобы сказал: «Считаю нужным отклонить рекомендованных в Союз поэтов Гумилёвым Георгия Иванова и других эпигонствующих, совершенно опустошенных, хотя и одаренных поэтов».
Однажды в Союз поэтов пришла Анна Ахматова — получить личное удостоверение. Гумилёв в это время в другой комнате разговаривал с Блоком. Ахматова в ожидании присела на диван. Никто не подходил к ней, тогда подошел Г. Иванов и в качестве секретаря Союза подписал ей членский билет. Тем временем появился и Гумилёв, шагнул навстречу, извинился. «Ничего… Я привыкла ждать», — сказала Ахматова.
21 октября состоялся, возможно, самый интересный вечер. Созван он был Георгием Ивановым, уже ставшим к тому времени секретарем Союза поэтов вместо Всеволода Рождественского, которого, как сказал Блок, «выперли» из правления. «Гвоздь вечера — И. Мандельштам… Он очень вырос… виден артист», — записал Блок в дневнике. Мандельштам читал самозабвенно, нараспев, закинув голову, прикрыв глаза, покачиваясь в такт стихам: «Венецейской жизни, мрачной и бесплодной…» Лицо его преобразилось, светилось вдохновением.
Осенью 1920-го возродился Цех поэтов. Основателей было трое – Николай Гумилёв, Георгий Иванов, Михаил Лозинский. Из числа других известных поэтов почти никто не согласился участвовать. Блок, Сологуб, Ахматова на приглашение ответили отказом. Один раз пришел Ходасевич и застал на заседании Цеха человек восемь. Ядро кружка составили Гумилёв, Мандельштам, Лозинский, Адамович и ставший секретарем Цеха Г. Иванов. Иногда приходил Николай Оцуп, часто бывавший в отъезде. Из провинции в голодный Петроград привозил он муку, сало, пшено. Г. Иванов написал шуточное стихотворение, пародируя «Чижика-пыжика»:
Оцуп, Оцуп, где ты был?
Я поэму сочинил.
Съездил в Витебск, в Могилев,
Пусть похвалит Гумилёв.
Так уж мной заведено —
То поэма, то пшено,
То свинина, то рассказ,
Съезжу я еще не раз…
Кружок рос, в него входили поэты нового поколения. Участвовал в Цехе Сергей Нельдихен, ровесник Мандельштама, но еще ходивший в начинающих. Появлялся он в артистической куртке, и когда очередь читать доходила до него, приглаживал длинные волосы и превосходно поставленным голосом читал откровенно наивную, забавную стихопрозу:
Иисус был великий, но односторонний мудрец.
И слишком большой мечтатель и мистик;
Если бы он был моим современником,
Мы бы все же сделали с ним многое, очень многое.
Он считал, что будущее русского стиха — паузник, и себя видел на пути сближения прозы и поэзии, а также футуризма и акмеизма. Но встал на путь литературной халтуры и выпускал тонкие книжки вроде «Веселый стишок учебе впрок» или «Перед тем как выйти в бой, правила усвой».
Принят был в Цех Всеволод Рождественский, впоследствии исключенный. Георгий Иванов считал его слабым поэтом и на заседании Цеха сказал, что его книга «Лето» – типичное эпигонство. Стихи неприятно гладкие, банально умелые, словно созданы, чтобы очаровать собой людей глухих к подлинной поэзии. Стихи испещрены чужими интонациями. Лоск не может заменить настоящей культуры. Если сопоставить стихи Рождественского в «Драконе» и книгу «Лето», можно сказать, что Рождественский находится на распутье, ему нужно сделать окончательный выбор.
Принята была Ирина Одоевцева, о которой Гумилев – когда ее нужно было кому-нибудь представить — непременно говорил, добавляя к имени: «Моя ученица». «Ученицей» пламенно увлекся ближайший друг учителя. В жизни Георгия Иванова это была единственная бурная влюбленность и не отразиться на его поэзии она, естественно, не могла. И отразилась не только в «Садах», которые вышли через несколько месяцев, но даже в самом последнем сборнике, подготовленном им незадолго до конца и вышедшем посмертно. А пока в его «Сады» прибавлялись новые стихотворения, написанные в те дни горячей влюбленности:
Теплый ветер вздыхает, деревья шумят у ручья.
Легкий серп отражается в зеркале северной ночи.
И, как ризу Господню, целую я платья края,
И колени, и губы, и эти зеленые очи…
(«Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил…», 1921)
После трех безвыездных лет в революционном Петрограде, словно из осажденного города, Георгий Иванов выбрался в конце 1920 года в Псковскую губернию. На выезд из Петрограда требовалось разрешение, его нужно было получить в исполкоме у чернобородого мрачноватого вида человека явно «от станка». Г. Иванов запася командировочной справкой: лиловая печать с серпом и молотом, под ними размашистая подпись, дающие право на передвижение в родной стране. Без лиловой печати и неразборчивой подписи он был этого права лишен.
Командировку выдал Пушкинский Дом. Помещичьи библиотеки из расположенных в пушкинских местах усадеб губернские власти реквизировали и свозили в Новоржев. Среди книг и семейных архивов, свезенных как на свалку, могли оказаться драгоценные пушкинские материалы. В Новоржеве еще с прошлого года жил близкий друг, уехавший из голодного Питера выживать и преподавать историю и русский язык в Новоржевской советской школе номер один. От этого друга, приезжавшего в Петроград всякий раз, когда он только мог, Георгий Иванов и узнал о судьбе дворянских библиотек.
Сонный уездный город, занесенный снегом, нагонял скуку. Никаких архивных материалов найти не удалось. Они уже все были прибраны к рукам. Местный председатель ЧК знал толк и в книгах, и в документах, все было им прощупано, просеяно. В этом чекисте кощунственно совмещались две страсти – одна к Пушкину, другая к расстрельным делам. Их он не перекладывал на подчиненных, а доводил до конца собственноручно.
Лет через десять Георгий Иванов опишет эту жуткую встречу в очерке «Чекист-пушкинист»: «Вдоль стен очень просторной комнаты стояли шкафы красного дерева. Беглого взгляда на корешки находившихся в них книг было достаточно, чтобы убедиться, что передо мной богатейшая, тщательно подобранная библиотека пушкинской эпохи…
– Поразительный результат, — искренне похвалил я…
– Рад, что оценили… — забормотал он. — Понимающего человека редко видишь…
Он разворачивал папки, доставал редкую книгу, снимал со стены рисунок, совал мне в руку увеличительное стекло…
Несомненно, это был музей. Глушков был настоящим любителем и знатоком. Давая объяснения к своим сокровищам, входил в подробности… часто прелюбопытные… Странный тип.