Его забывали, однако, снова рядом с футляром от саксофона, отвлеченные музыкой и возлияниями. Музыканты трудились добросовестно, подстегивая желания и веселье. Зал разогревался, в воздухе стояла пыль и пары пота.
Он прятался за спиной ударника, качался на узком и ветхом стуле, прислонялся к стенке. Зал накалялся, поминали мертвых, пережитое. Плакали, бросали оркестру банкноты, заказывали сырбу и романсы, обнимались.
…Дядя наконец-то явился. Посмотрел на Мару, подорванную болезнью. Посочувствовал. И попросил — правда, немного робея, — одолжить ему денег, только до завтра. Мама не ответила, она кипела, это было видно. Он был ее братом, и такое бесстыдство терпеть дальше она не могла. Она не ответила ни во второй, ни в третий раз, он повторял, все более конфузясь, свою просьбу. Она только смотрела ему прямо в глаза. Потом сказала устало: «Присядь». Дядя сгорбился и сел, пристыженный. Через полчаса он взял его с собой на пару недель, пока не поправится Мара, чтобы она его как-нибудь не заразила. Дядя вел себя, вопреки ожиданиям, очень заботливо. Специально для него раздобыл одеяло. Он спал закутавшись, как в мешке, и не чувствовал холод от пола. Две недели у него была и еда. Дядя каждый день приносил ему хлеб, баловал, защищал, нахмурясь, когда жена злилась, что он оказывает такое внимание гостю. От этой напряженности, возникшей вокруг дяди, он устал, ему хотелось, чтобы все поскорее кончилось, хотелось домой…
— Эй, дружок, ты что прячешься? Поди посмотри на обезьянку…
Он попал на крестины, нельзя было прятаться сразу по приходе. Крестины длятся недолго. Он усвоил ритуалы разных событий, повторялись они часто.
Иногда он просыпался среди ночи. Поднимался в растерянности, ему мстилась его речь, он видел, как сквозь туман, зал в полном разоре, кислые ленивые пары. Понимал, что его номер прошел давно, а теперь, вероятно, самое время подойти к невесте, остальную программу он выполнил. Он сонно пробирался к главному столу и оказывался перед кругленькой бабушкой в белом платье с венцом на голове: расплывшееся лицо, белила и румяна стекали вместе с потом по мучнистым щекам. Это не настоящая свадьба, вспоминал он, это серебряная, годовщина… Наконец старушка его замечала. Притягивала к себе, улыбалась, скаля большие железные зубы, он оказывался в ее власти, она обнимала его руками, испачканными соусом от жаркого. В тарелке, стоящей перед ней, плавал кусок надкусанного торта. Она настойчиво его угощала, предлагая даже свою ложечку со следами губной помады… Он видел еще соленые огурцы, объедки курицы, рис с пятнами томатного соуса, взбитые сливки в плошке. Он содрогался от тошноты, забивался в угол за оркестром, хватался изо всех сил за стул. Его с трудом поднимали, вырывая из забытья, в зале все перевернуто, как после землетрясения, он делал круг со старой невестой. Утром свои находили его в доме у соседей, в постели.
— Пошли-ка, уже утро…
Еще и еще вечеринки, еще и еще свадьбы. Теперь все будет по-другому, так все говорили; и однако же не могли навидаться друг с другом — как бы снова чего-нибудь не стряслось. Какой-то вихрь подгонял их набраться сил, чтобы поскорее начать все снова. Тоненькая фигурка мальчика, поднятого на стул, трогала их до слез, слова речи подбадривали.
Организаторы оказались удачливыми, уже никто не знал, кому принадлежала идея, но оратор оправдал ожидания… Иногда речь оставляли на закуску, иногда и вовсе забывали. Герой прибивался к музыкантам, подле них ему было хорошо.
Наступало еще одно утро. С неуверенных движений. От холодного воздуха веки оживали. Как будто бы снова от него отделялся другой он… вот дядя приходит к ним одолжить денег, чтобы они не одалживали у него… вот он виновато протягивает руку, а учитель, его двоюродный брат, словно бы одним махом отсекает ему все пальцы.
С тех пор он искал учителя на всех вечеринках и празднествах. Чтобы увидеть его тоже размягченным от вина и еды. Но тот не появлялся. Говорили про учителя, что он совсем «сбился с катушек», что неделями не бывает дома, разъезжает по деревням с бригадами агитаторов, не знающих голода и усталости. Что он совсем исхудал, прямо-таки усох, и говорили, что не успеет он перешагнуть порог дома, ему уже не терпится снова в дорогу.
Он в который раз пересматривал то необыкновенное утро, плакаты, флаги, бодрые мужские взгляды, золотистые улицы, праздничное бурление парка. Оказывался вдруг в клокоте аплодисментов, кожа вспухала, багровела… нет, это было не тогда, это они так лечили его от парши фиолет-камнем, крепко держали, чтобы не вырвался. Он вспоминал, как постепенно отдалялся от своего двоюродного брата, когда дружба обернулась капканом, требующим от него всегда быть настороже.
Снова наступал вечер, зал, освещенный лампочками и свечами, бледная невеста подле свекра, ее улыбка.
Друзья-музыканты подавали сигнал. Бамс по барабану, пара плюх тарелкам, наступала тишина.
— А теперь — сюрприз. Наш юный гость…
Выставляли стул, публика перегруппировывалась, солиста подхватывали, поднимали на пьедестал.
«Мы, дети, которые не знали, что такое…»
Следовал торт, узкий стаканчик с вином, страхи прошлого, ночь, еле ползущая до рассвета. Медленно ползли ночи, сиплые и возбужденные голоса оседали поздно. Потом — утро, свежее, как когда-то. Как будто была весна, ветер волновал взгляды, оратор протягивал толпе свое волнение, старые, удушливые страхи. Тина ночей расходилась, терялась к рассвету.
Утро за утром снова порхали, легкие, над черной и толстой коростой прошедшей ночи. Взгляд оживлялся, как и дни, которые вздымали с собой свет.
Небо блестело, как новый ножик. Только с утра на него снова находило дымом удушье. Только с утра была усталость до дрожи и грусть.