Путешествие в больницу обходится без всяких эксцессов. Только спугнули сиреной нескольких зевак, жадно разглядывающих побуревшие кровавые пятна, стыдливо, но с удовольствием щекочущих себе нервы трагедией. Экипаж "скорой" подсчитывает, сколько еще времени до конца их смены. Человек на носилках бредит. Его мысли похожи на осколки стекла. В каждом осколке что-то отражается, но все эти отражения, хоть в принципе и связанные друг с другом, никак не соединятся в общую панорамную картину. Он думает о бульваре с вертикальными черточками тисов по краям. Он думает о женщине с каштаново-рыжими волосами, которая вынимает из микроволновки голую индюшку со скрещенными ножками. Женщина улыбается, но вид у нее несчастный. Он думает о жаркой, душной комнате и о барометре в форме испанской гитары. Он слышит мощный каскад звуков — целый оркестр струнных.
В больнице носилки тут же окружает толпа врачей и медсестер. Какая-то часть его существа чувствует благодарность за такое внимание, которое немного даже лестно. Мелькает мысль: давно его не баловали подобными почестями. Раны возвышают. Люди сразу начинают относиться к тебе с уважением.
Вскоре после того, как его выгрузили, он потерял сознание — ему дали наркоз. Хирург, которому перевалило за шестьдесят, с циничным отвращением к жизням, неотвратимо утекающим сквозь его пальцы, еле находит нужную точку для иссечения. Лишь его спасительный нож, столько раз вспарывавший пьяниц и уличных бродяг, с их безнадежно разрушенными внутренностями, лишь его мудрый скальпель удерживает хирурга от бессмысленной траты времени на раздумья о более достойных человеческих экземплярах, о тех, кого довела до падения настоящая беда, а не собственное безволие. Он ненавидит то, что вынужден спасать; бесполезная работа, бессмысленная трата сил.
Ведь ясно, что этому экземпляру не выжить. Задеты жизненно важные органы. К чему суетиться? Он удаляет ошметки бывшей ноги — как положено, потом снова укрывает пациента, втайне надеясь, что на мониторе вот-вот появится безжизненно ровная прямая. Но слабые толчки пульса продолжают выписывать острые зеленые зубцы. Значит, одна из больничных коек опять будет занята напрасно.
Прооперированного отправляют в реанимационный блок. При нем имеется государственный страховой полис на имя Уильяма Бака, но никаких родственников выудить в архивах не удается. С его запястья снимают разбитые вдребезги старомодные, со стрелками, часы. На крышечке с обратной стороны надпись: "Року от Мо".
В бумажнике, изъятом из кармана, денег нет, там лежит только обтрепанная пожелтевшая газетная вырезка, старый некролог, озаглавленный: "Прощайте, мистер Музыка". Санитар, распоряжающийся вещами пациентов, рассудил, что это просто завалявшаяся бумажка, и швырнул ее в мусорную корзину, стоящую рядом с ванной, где отмокали использованные простыни.
Никто не присутствовал при предсмертной коде, завершающей жизнь Чарлза Уильяма Бака. То есть почти никто. Ибо вскоре по палате запорхали профессиональные ангелы смерти. Ангелами смерти становятся, как правило, женщины, причем побуждают их к этому довольно сложные чувства. Безусловно, стремление облегчить страдания умирающего, но заодно — и свои собственные, поскольку эти женщины чувствуют, как сами умирают, только постепенно и незаметно. К тому же они ищут возможность доказать себе, какие они хорошие. Добравшись до середины жизни, они стремятся почувствовать себя еще хоть кому-то нужными, теперь, когда дети их разъехались по университетам или уже успели сделать первые шаги блистательной карьеры. Ангелы семенят от одной кровати к другой, высматривая, где намечаются хоть какие-то проблески сознания, выискивая, что бы им такое облегчить.
Одна из ангелиц останавливается у одра Чарли Бака. В его палате включено радио. Передают речь премьер-министра, обращение к нации, он призывает сограждан быть готовыми к войне в Персидском заливе. Ангелице пятьдесят три года, она жена окружного судьи, взгляд ее отрешен и полон скорби. Она садится на край матраса. Пациент подключен к искусственному легкому, и среди густой паутины из прозрачных трубок, через которые нагнетаются и удаляются разнообразные лекарства, он — вернее, то, что от него осталось, — выглядит каким-то лишним.
Женщина разговариваете искореженным пациентом, прикрытым простыней, его лицо искажено трубками и тусклой патиной прожитых лет — ему шестьдесят один. Часть лица, оставшаяся неповрежденной, выдает жизненный крах: это типичный алкоголик.
Откуда у него эта печаль и это безумие? Ангелица приноровилась облегчать души, десятки раз она точно так же сидела рядом с оглушенными спиртным, слегка смущенными мужчинами и женщинами, которые называли свои имена и признавались в своих слабостях: я алкоголик, я наркоман, я сам виноват в том, что я здесь.
— Чарлз Бак, — говорит она так тихо, что даже человек в полном сознании наверняка ее бы не услышал. — Можно, я буду называть вас просто Чарли?
Она ждет несколько секунд, представив, что он ответил "да".
— Так что же случилось, Чарли?
А ведь он был когда-то маленьким мальчиком, думает она, бегал в угловой магазин за конфетами, клал голову на колени своей мамочки. При мысли об этом глаза ее чуть увлажняются. Ангелица сентиментальна. Сюда ее заманила перспектива получать яркие эмоции, что-то вроде активного отдыха.
Поразительно, но пациент, похоже, откликается на ее призыв. Пытается ответить. Вот только слова (если она, конечно, не ослышалась), произнесенные этими распухшими, едва шевелящимися, пересохшими губами, не похожи на осмысленную речь. Ангелица ничего не может понять, несколько секунд напряженно вслушивается, а потом решает, что ей просто показалось. Какие еще слова? Чарли в глубочайшем забытьи.
Больше ни звука. Все остальные непроизнесенные и непреодолимые для немощных губ слова остаются при нем, тонут в сгустившейся темноте.
Дама поднимается, увидев краем глаза, что парень, лежащий через три кровати, жертва драки, вроде бы пришел в себя. Радио чуть примолкло, и сразу стали слышны механические и электрические звуки приборов, противоборствующих с природой, пытающихся продлить жизни лежащих тут людей.
Джон Мейджор[1] завершает свою речь. Чарлз Уильям Бак слышит слова, но не понимает их, а в следующий миг из-за резких скачков на мониторе электрокардиографа на сестринском посту раздается сигнал…
Часть первая Лондон
1
Третье мая 1979 года. Истина, ежедневно являющая нам свою непреложность, сейчас, в двадцать первом веке, протискивающаяся в нашу жизнь сквозь любую щелочку, любую лазейку, пока еще пребывает в статусе тайны, что здорово облегчает существование. И эта непознанная истина такова: все изменяется. Неотвратимо изменяется. Нам, стоящим на краю откровенно и постоянно рушащегося под ногами обветшавшего мира, сложно теперь представить, что в конце семидесятых эта очевидность еще пряталась под привычным старым ковриком. Хотя об нее и тогда уже многие спотыкались и, рухнув, растерянно озирались, не понимая, почему они брякнулись, набив шишку на лбу и разодрав колени. Кто бы мог подумать, что Англия конца семидесятых будет казаться настолько чужой. Узнаваемой, конечно, но с большим трудом. Поразительный феномен, ведь с тех пор прошло всего каких-то двадцать с лишним лет.
Инфляция, переход на десятичную систему, трехдневная рабочая неделя, хаос в производстве, скачок цен на нефть, ирландские террористы приносят в кейсах и пакетах бомбы на английские улицы, подкладывают их в урны. Эпоха, наполненная (как, впрочем, и любая другая) роковым нарастанием отрицания всего и вся, нетерпимости. Происходит много всякого разного, это факт, но люди предпочитают утешаться фактами гораздо более весомыми, основательными и приятными — по большому счету все идет по-старому. Королева по-прежнему на троне и по-прежнему любима всеми подданными, за исключением горстки горластых панков. Англия частенько спотыкается, но все еще хорохорится. Профсоюзы воюют с собственными начальниками и с правительством; когда обе стороны не могут прийти к единому решению, вмешиваются тори или лейбористы. Кофе — растворимый. Хлеб продается уже нарезанным. Погода дождливая. Машина (у Чарли Бака) — "триумф-толедо", модель 1973 года, цвет сливовый, стартер постоянно заедает.