Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Всеволод Сергеевич Шмаков Тула, осень, 2012 год *** И В И роман-притча, или – повествование о происходящем прямо сейчас с о д е р ж а н и е : эпиграф-пролог – ДОРОГА К ГОРИЗОНТУ……….2 1 ТРИ НОЧИ……….5 2 ЗАЛ ОЖИДАНИЯ……….33 3 ЖЕНЩИНА……….51 4 У ОБОЧИНЫ……….60 5 МУЗЕЙ……….108 6 ОТШЕЛЬНИК……….131 7 ПЁС……….170 8 ТЕАТР ПИСЕМ……….188 9 КАЛЕЙДОСКОП……….219 10 МАЛЬЧИК, КОШКА, ЧЕТЫРЕ СТЕНЫ, ПОЛ И КРЫША……….243 э п и г р а ф – п р о л о г К-ПШС ДОРОГА К ГОРИЗОНТУ 1 «Я не настолько богат, – сказал Кузнечик, – чтобы искать сухие слова на берегу дождя.» Но потом – усомнился. – Так! Так! – закивали жёлтые человечки. – Так! Так! Так! – закивали жёлтые человечки. – Эй! – закричали жёлтые человечки. – Качать Кузнечика! – закричали жёлтые человечки. – О-о! ... И подбежал к Кузнечику жёлтый человечек. И преклонил жёлтый человечек перед Кузнечиком ко- лено. И подбежали к Кузнечику жёлтые человечки. И были – да! – чистыми их щёки и пальцы, – не было ни на щеках, ни на пальцах пятен печали. И жёлтым оказалось утро, и день тоже – жёлтым. Но сквозь жёлтое – то, что желтизну рож- дает. «...То, что качнулось из цветка – цветок. Узнают ли друг друга? Не разминутся ли? Да: им ли не узнать друг друга? им ли разминуться?»... И коснулся Кузнечик губ Океана струнами светлых ног. И спросил: – Кто рядом с тобой, о Океан? И Океан ответил: – Ты. О!: удивился Кузнечик, удивился Океан. Все удивились. «...там белый песок, и возлежат на песке дивные добрые устрицы, упёршись локотками в тимь- ян и бархат. Там льются пантеры и искры от всякого места; где прежде замков и печатей было толпленье – льются пантеры и искры, и многое льётся иное. ...там белый белый песок... там нет печали...» 2 «Мы переползаем из пункта А в пункт Б, и повсюду стоят сторожевые псы с перламутровыми глазами. Псы смотрят на нас... Псы кивают нам вслед... Псы отмыкают пасти, высовывают длин- ные – бесконечно длинные – языки из мягкого пламени и полыни, норовя приласкать дрогнувший за нашими спинами воздух. Они уже соскучились. Затосковали. ...Мы оглядываемся. Мы машем шляпами и кричим псам, что мы вовсе их не покидаем, что мы никуда не деваемся, – просто: мы мчимся по кругу, из круга, в круге; мы норовим залечить круг, и именно поэтому так грозно рычит наш локомотив, так грузно, так громко перестукиваются вагоны. ...Мы оглядываемся. Мы замечаем: наши колёса – наши замёрзшие лапки – мчат-переступают по мягкому пламени и полыни... по рекам... по льдам и туманам... по отбликам разных имён и бликам желаний. И очень не- спешны мы, и очень спокойны. Так замечаем: мы знаем куда идём; нам известна наша дорога.» Улитка смеялась целых три дня, а на четвёртый сказала: – Уф-ф... – Вот как! – вскинулся Сизый Журавль. – Именно так!?... вы не ошиблись? – Ну откуда же мне это знать? – искренне удивилась Улитка. – Откуда? – хмыкнула; смешливо вскинула брови. – Ошиблась... не ошиблась... Вот чепуха! – Не скажите, голубушка, – осержено возмутился Журавль. – Вот... – он махнул крылом в сторону звёздного неба, – мы все смотрим на вас, все ждём ваших указаний! – Ну ничего себе... – прямо-таки обалдела Улитка. – Вот-так-так! – Да-да, – назидательно произнёс Журавль, – именно так: ждём ваших указаний. – ...А может, не стоит? – робко и грустно попросила Улитка. – Стоит, – твёрдо ответил Журавль. Утром, пока все спали, Улитка собрала свои пожитки и поползла... поползла... поползла... «...Тот, кто уползает-ползёт в сторону одиночества, – неизбежно встречается сразу со все- ми, со всем. Разом. ...Больше в той стороне никого нет, ничего нет... ...А может и есть... Вот.» Тысячу раз зачищали эту чернильную надпись всевозможными моющими средствами, но она всё равно проступала – какое-то время спустя или сразу – вновь. И по-прежнему – проступая вновь – она была всё такой же неопределённой, такой же расплывчатой и недосказанной. Ну что ты тут поделаешь! – так и бывает. А тем, кто соприкасался с надписью, хотелось хоть какой-нибудь определённости. Может быть потому, что они больше не могли – хоть взорвись! – без определённости жить... а может быть потому, что определённость, в отличие от неопределённости, легко поддаётся зачистке даже при наличии отсутствия моющих средств: р-раз...» Очень трудно голубям и синицам добывать деньги. Они так заметили: у людей есть деньги – и им с большой охотой в разных местах меняют день- ги на хлеб. И люди лопают хлеб вдосталь. Даже зимой. А что же голуби и синицы? – на них смотрят снисходительно и с пожатием плеч; знают: у этих типов в перьях нет денег. Очень трудно голубям и синицам добывать деньги. И хлеб. – Видел ли ты когда-нибудь берега своего острова? берега из влаги и шёлка...? – Нет, – ответил Путник. «...Я иду по снегу. Я шепчу снегу своё имя, и снег – снег! – отвечает мне, и называет имя своё. Мы шепчем, шепчем друг другу свои имена. Наш шёпот возносится, наш шёпот восходит повсю- ду... Он замирает-трепещет где-то там, на самых верхних границах... Шёпот сливается- сплетается в ноту одну, верную, указующую на данность родную: мы шепчем друг другу свои име- на... мы шепчем друг другу одно и то же имя... у нас одно имя... мы – одно.» Я иду по снегу. Я иду по снегу голый. Я только что родился. Мне не нужна одежда и пища; я не собираюсь – нет! – брать-губить чью-то жизнь (жизни...) взращивая свою. Мне не нужны слова. Мне не нужны начало и конец. ...Но это вовсе не означает, что мне ничего не нужно, – мне нужно ВСЁ, всё-всё-всё – имеющее одно имя. Да. Светлая песенка... – радужный мячик, пляшущий по небосклону... одинокое золото на подбо- родке ветра... мир и ласканье. Ты любезна мне, и всякому ты любезна, – от всякого неотделима; все тобою согреты... Кто же согреет тебя? «...Когда я сидел на берегу реки, некая рыба шепнула мне: – Малыш, там, – рыба махнула плавником, – неподалёку отсюда, есть гора. Эта гора – ты. Я пошёл туда, куда показала мне рыба. Я нашёл гору. И она оказалась мною. Клянусь! – она оказалась мною.» Это просто океан... Просто белая вода... Это просто океан изо льда... Он из жёлтой мостовой приподнялся надо мной, и – качнулся над моей головой. Он стонался, он рыдал, он смеялся, лепетал... и – качался над моей головой. ...Вот представьте: океан – к вам! «Неужели это нам!?...» – вам! Это попросту – подарок. Это попросту – подарок. 3 Нежность, где ты? ...Почему-то (ох...) с трудом отыскиваются листки с номерами телефонов, с адресами... И вечер ввисает-впрыгивается в жилое огромным арбузом, надлопнутым и глубоким...; он – вот; он вер- тится, вытрескивая-мельтеша из себя – минуты, часы, годы... и нет ничего окрест, что не верте- лось бы вместе с ним... возможно – всегда; всё вертится вместе с ним... вокруг меня... вокруг нас... Кажется: апрельская колыбель поднялась над городом; город в себя вобрала, впитала...; рас- плеснулась широкими рукавами над миром – Миром-Городом. Вот как! (Скажите, что вам стоит посмотреть в глаза котёнку, шагающему по лужам? что вам меша- ет? ...Ну уж не котёнок же вам мешает, верно ведь...) Мы с вами шагаем по лужам и не заглядываем друг другу в глаза, нет, – даже не задумываемся о такой возможности. Мы переступаем через опавшие листья, через реки, через страны и миражи, иногда – спотыкаясь, но – не роняя взгляда, спотыкаясь лицом целокупно. Вот как... Потому что – умеем, и умение это далось нам легко. Так: ...... (но здесь – пауза) ...я пошёл в ванную, открыл кран, и из него хлынул Род Человеческий вперемешку с дождём... 4 (Я из снега, как из родины, вышел, и направился в сторону горизонта. По дороге многие мне встречались, так говорили: – «Горизонт на плечах твоих – пыльцою и смехом! Стоит ли дальше идти? быть на этой дороге? – оставайся с нами! ...Что тебе стоит? – замри и останься!» Но я не замер – нет! – не остался, – направлялся в сторону горизонта. И чем дольше и дальше шёл, тем, конечно же, ближе и ближе придвигался. Близко-близко! Нос к носу... ...Даже если я не про- двинулся и на пол-улиткиных-шага, натужно шаркая-скрежеща индевелыми зубцами подошв, всё равно!: всё ближе и ближе. Теперь – приближаясь... ...Вот: здесь. ) «Некая устрица брела по берегу океана в милую-милую сторону. В той стороне, куда брела уст- рица, цвели каштаны, тренькал дождик в асфальт, плясали по крышам коты и грелись на карнизах голуби... ...и – дальше, дальше! ещё и ещё дальше, – туда, за ширмы, отделяющие всё, что она могла пройти и увидеть, от милой стороны. Ей было трудно, – её так и тянуло обернуться. Ей было тяжело, – её манило вернуться в океан; бежать, бежать от берега-дороги!... Устрица всхлипывала, устрица кого-то звала, роняла вещи, падала. Устрице казалось, что она вот-вот сойдёт с ума, и даже (и это её капельку утешало, было приятным, близким, добрым), возможно, умрёт. И вот в тот момент, когда ей стало совсем-совсем трудно и совсем-совсем тяжело, – неожи- данно, в безмолвии и простоте, разверзлись – перемешивая, удивляя – земля и небо и светила и оке- ан. И из чудесных разверстий-дверей хлынули к изнемогающей устрице стайки каштанов, крылатые колокольцы дождей, необижальные радужные хороводы голубей и котов. Они подхватили – кружась, хохоча – обрадованную устрицу на руки, и понеслись, понеслись как можно скорее, горсточками тре- пета и надежды, к милой стороне. ...Вот они уже и там. Уже там.» «Мальчик, мальчик мой...» Я наклоняюсь (я совсем маленький, крошечный, немногим выше белки) низко-низко... далеко... ...Далеко-далеко внизу раскинулись огни города. ...Но – далеко. Нужно было наклониться, вытрё- пывая – растяжкой костей, мышц, кожи – края рубахи из-под бедренной обтяжи штанов – нижась, нижась – солнышко-лицо, – нижась, нижась, – стараясь, чтобы только за солнышко его и приняли, только за солнышко-солнце. Или вообще – упасть на колени, намокая камневыми крошками и пылью, намокая предместьями города; каждым штрихом – вот-вот – рябь, но вместе – небо. (Да, ты по- нимаешь: сделать это ты мог только тогда, когда был горизонтом, и вспомнить это ты смо- жешь только тогда, когда вновь горизонтом станешь.) Мальчик, мальчик мой... Милый, милый мой, что это? – будто бы город покрылся пухом и тишиной... И я – топочу, зары- ваюсь в пух подошвами, пятнаю пух цепочкой мелких следов. Я по-всякому здесь. Я здесь почти что всуе, но уходить-покидать – нет, не собираюсь, – надеюсь, что будет иначе, что образуется всё, что... Милый мой, милый, что же это такое? Откуда – за что? – милость, милость такая? Запроки- нешься – не вобрать, – а и нет печали. Распластаешься – руками и сердцем объятия не осилить, – да не грущу, стараюсь. Мне б выть, скрежетать зубами, но нет – весел, весел... Милый мой, милый! – остров далёкий – тот самый остров! – краями острыми ударяет в рёбра мои... бьётся! бьётся птица чудесная! – зовёт, настаивает... Милый мой, милый мой, что это?.. Зима... «...из города – песок. Из грозди урагана – песок и город. Я почти пришёл. И здесь увидел смятую равнину, где тени дел, деревьев и огней обвязанны кир- пичною стеною и сжаты в узел. Я расплёл его... Я подобрал серебряные смехи и выстелил дорогу к горизонту. ...Но: показалось... Я пришёл, пришёл. И те, кто рядом – тоже. И теперь... ......» Зима. Я удивляюсь. Я молчу. Я говорю. Мне сразу отвечают. И возникает некий разговор, которому возникнуть было нужно. И вновь молчу. И мне молчат в ответ... : Мы говорим. Мы долго говорим... Мы говорим и нынче ТРИ НОЧИ 1 п е р в а я н о ч ь «Иви! Иви! Иви!» ...А исполнилось ему ровно шесть лет. Вот именно!.. Шесть... – шесть... – шесть лет прошло с того удивительного дня, как он, мучаясь и ничегошеньки не понимая, покинул место, где в течение девяти месяцев обрастал-заворачивался плотью и предвзято- стью. Так: выцепило его душу, стиснуло, и бесчисленное множество розовых тёплых комков облепило её, утяжеляя и растворяя. ...Так началась его очередная жизнь, – щелчок двустороннего рубильника, свист и эхо. ...А на пироге было ровно шесть свечей. Они теплились, уютно допрежь угнездившись, над бугри- стой шероховатой равниной слоёного теста, крема и ягод; поблёскивали – намекая, дразня, прибли- жая... – в зрачках собравшихся за круглым деньрожденьевым столом. И собравшиеся, как бы отталки- ваясь, как бы отцепляясь от заливистых, острых, пронзительных язычков пламени – вскакивали, истяги- ваясь по очереди, и по очереди же, но – шумно, в перебив друг другу, поздравляли маленького име- нинника, желая ему: «Эй, малыш, расти здоровым и сильным!..» «Расти большой!..» «Расти удачли- вым, это тебе понадобится!..» «Расти красивым!..» «Слушайся родителей!..» «В школу пойдёшь, так чтоб – отличником! понял?..» «Будь умным! Помни, что ты – человек, а не какая-нибудь блоха. Это – обязывает. Гордись!..» И т. д. и т. п. ...Впрочем, бабушка – укладывая его, объевшегося, в постель – шепнула: – «Желаю – ох, крепко-крепко желаю, Ивушка! – чтобы сбылись все твои истинные желания; все, что известны тебе и все, что не известны. А хотенья зряшные – так чтоб отсохли-усохли- отвалились!» – «Ну, если там что-то усохнет и отвалится, – прошептал в ответ полусонный Иви, – то му- сору будет! – о-го-го! Ругайся не ругайся – сплошная помойка...» – «А я подмету, внучек, – сказала ба- бушка, легонько шлёпая болтуна по затылку. – Возьму веник, совок и – подмету. Чисто-чисто будет!» Она укрыла Иви до ушей одеялом, выключила свет и побрела-поторопилась на кухню – помогать Иви- ной маме мыть послепраздничную посуду. (А тарелки: звяк-бряк! Будто б плещутся колокольцы по небосводу. Будто б заря окунулась в моло- ко, потянулась-выгнулась кошечкой... догадалась о чём-то. Так бывает.) Прежде чем заснуть, – Иви вспоминал... и ещё раз вспоминал... и ещё...: он не хотел задувать пля- шущие над свечками огоньки... А взрослые – смеялись и урезонивали... А он – разревелся и убежал. Иви чувствовал тогда – так отчётливо, так ясно! – что огоньки эти – живые, и что нет у него права всеми своими шестью годами вот так взять и смять шесть крохотулечных сияющих жизней. ...Это как – убить, что ли!? Вот ещё!.. Ну ничего себе!! Так и не стал задувать, и в обход – никому задувать не поз- волил; все сидели, все терпеливо ждали пока свечки погаснут сами собой, догорят до корешочка. …И – догорели. Он посопел, поворочался с боку на бок, прижал-обхватил покрепче плюшевого ушастого зайца… уснул. (...О, крылья были белые-белые-белые!.. и даже ещё чуточку белее... и во всём этом – белизна: в полный опор, в опрометь – белоснежье... Сон...) ...Он проснулся глубокой ночью. Проснулся напрочь, сразу; сел, обжимая руками колени, сдвигая плечи; насторожился: в доме кто- то был, кто-то, помимо бабушки и мамы, спящих в соседней комнате, и этот КТО-ТО – здесь, рядом… он стоял за дверью Ивиной комнаты. Широко распахнув глаза, затаив дыхание, Иви не отрываясь смотрел на дверь. В нём – сию секунду! – было сразу всё: испуг... волнительность... бесшабашность... весёлость... замирательность... И ещё много чего, что, пожалуй, и разбирать не стоило (разберёшь – и как с этим быть? а?). Дверь дрогнула. Потихонечку, полегонечку – капельку поскрипывая, малость хрипя – отворялась... отворялась... всё шире и шире... Иви смотрел, смотрел, смотрел. Дверь ползла, ползла... ...Ветер! Сильный порыв ветра наотмашь дораскрыл дверь. Он пах смородиной и дождями, бурным апрельским морем, небом, радугой, лунной шерстью... Ветер заскакал-запестрился беспечным котён- ком, – по всему, по-во всюду – везде, где только находилось место его лёгким тающим лапкам. Ветер! Ветер! Ветер! И там – за ветром – силуэт разомкнутых крыльев, белых-белых! Сапфировый взгляд... Взгляд – подарок. Всю растормошенность Иви, всю перепутанность, весь фейерверк ощущений, волнений, мыслей – слизнуло, рассеяло. Будто бы и не было ничего! а – так: мальчик-струна, расположенный между землёй и небом. Ни смысла, ни явности, – ничего, но – готовность (уже!), но – сила. Крылатая белоснежность не была страшной. Крылатая белоснежность не была чужой и нелепой. Иви пошевелился. Иви медленно – медленно... – сдвинул в сторону одеяло и встал. Рубчики половика под ступнями – шероховато-приятные, прохладные, очень и очень знакомые. Это придало бодрости, придало уверенности, качнуло маятник открытости и любопытства: живее, живее... быстрее! Стал интересно (хотя и всё равно – немножечко жутковато). – Слушай... а ты – кто? – Иви подшмыгнул трусики и зябко повёл плечом. – А?.. – Слушай... Слушай... Ну и чего вскочил? Одеяло тяжёлое, да? – Нет... – Значит, зацепился ушами за подушку, и – свалился? – голос Существа казался озабоченным, но из озабоченности – искорки лёгкого живого смеха. – Ну вот ещё! – Иви так возмутился, что позабыл даже о любопытстве. Чуть-чуть… – Ага, как же!.. – Иви, Иви, не сердись. Не обижайся, Иви. Это была шутка. Всего лишь несколько – уже забытых – слов, между теми, кому давным-давно пора познакомиться. – Существо фыркнуло. – Давным-давно! – Существо капельку помолчало. – ...Ты хочешь знакомиться, Иви?.. Иви хотел знакомиться. Существо, несмотря на некоторую насмешливость, ему очень понравилось; даже немножко больше, чем очень. Как-то просто становилось рядом с ним, легко, спокойно. Чем-то веяло от него, и это «чем-то» – было ослепительно прекрасным и невероятно родным. – Я – Иви... Существо поклонилось. – А я – Большая Белая Птица... а может – Рыба... а может – Зверь... А может – всё вместе! ...А? Как ты думаешь? Так и познакомились. ...Правда, Иви не очень понимал, что – познакомились; ему казалось, что он знает это Существо все- гда-всегда, и нынешнее знакомство – всего лишь встреча, всего лишь узнавание после долгой дальней разлуки... Может час прошёл, или – два. Может быть – прошёл век. Но – вышагнула Большая Белая Птица-Рыба-Зверь в окно... в ночь. А напоследок – махнула крылом. И забыл Иви о встрече с Большим Белым Существом, и о том что было после – забыл. Только: ти- шина, беготня древесных теней по стенам и потолку, а сквозь это – странное ощущение осознанности, ещё не проявленной, не вылупившейся, не очерченной вдосталь. Иви шагнул к стулу, стоявшему возле коробки с игрушками, и сел на него. Так захотелось. Замереть. Напружинить пружиночки. Не двигаться. Не...... «Иви, Иви...» – А...? – колыхнулся, приподнял брови. ...То ли шёпот пришёл извне, то ли сам он шепнул из просевших древесных изломин и сам же услышал. Но... «Иви, Иви...» (А имя это – «Иви» – признакомилось с ним так: Видете ли, Иви не повезло. Не повезло, как и большинству других мальчиков и девочек: как только он родился, его сразу оименовали чужим именем. Вот так. (Не имеет значения, что это было за имя. Никакого! Мало ли имён...) ...И Иви мучился. И Иви страдал хронической неуютностью. А когда его по имени окликали, то не всегда понимал, что окликнули – его... Да. «Ну что это такое, – думал Иви. – Ну разве так можно!? Какой же я – никакой, что ли? ...Ну и ерун- да!!» …Однажды, рано-рано утром, мама вела его в детский садик (как обычно). Долгая, долгая дорога, полная интересов и зыбких раздумий. И камешков. И бабочек. И всяких там разновсяких прохожих. ...О, на такой дороге, если ходить по ней изо дня в день, многое можно понять и увидеть, а также – многому удивиться... на многое закрыть глаза. Вот и теперь он закрыл глаза. (Ничего не видно, но – звуки, звуки, звуки...) Бух!!! ...Со старушкой столкнулся. Мама вскрикнула, старушка охнула, а потом они обе рассмеялись, сами, видно, толком не понимая – зачем и почему и откуда пришёл к ним смех. – Ох... Какой он у вас! – старушка улыбнулась. – Да уж... такой вот нескладный, такой растопыренный уродился, – мама виновато развела руками. Засмущалась. – Что вы! Что вы! – старушка прямо-таки изумилась. – Ну что ж вы такое говорите! Вон он у вас ка- кой: прямо-таки... – ивовый листочек. Ну уж! Ни дать ни взять – Ивовый Листочек!.. А и впрямь! В салатовой рубашке и серо-зелёных шортах, тоненький, изогнуто-мелькающий – как по ветру – в трепете рассмотреть всё, что только ни на есть по сторонам! Лёгкий и звончатый, с ног до головы в солнечной мороси, в шелесте-шуме деревьев, трав... Вот! ...И ему и маме очень этот «Ивовый Листочек» понравился (ему – особо...). И всем остальным по- нравился (славное имя! только чудное немножко). Разве что – произносить долго, а потому оно как-то само собой укоротилось и стало маленьким-маленьким, размером с крошечную и, несомненно, пре- красную птичку: И в и .) …Он сидел на стуле и понимал. Понимал сразу всё: всё, весь мир, его возвышенности и низины, значения и обличья. Понимание осыпалось в него осколками, крошками. Краешками. Фрагментами. Кусочками. О, человек увидел себя, увидел своё отражение, но – во множестве крошечных – крошеч- ных! – зеркал, быстро обмелькивающих ниц в маревном скором потоке. Так трудно и ярко! так изобильно! так остро! Так мучительно… Всё это моталось, вспыхивало, чехардило; оскальзывало на стремнинной кромке вращения и вновь поднималось на кромку. Высвечивалось – то там, то сям. Проступало, явилось: то – зверем ис- тошным, то – вьюгой, где вместо крупинок снега веялись письма: большие и маленькие… прямоуголь- ные, квадратные, свёрнутые в трубочку… важные, важные, важные… всякие… Почему? Зачем?.. …Он сидел на стуле. Ни малейшего желания – встать, встряхнуться, избыть… Нет! Иви казалось, что он стоит под брызжущим опахалом драгоценного дождя, и каждая капелька – драгоценность – впиты- ваясь, пропитывая насквозь, наполняя, – доверие и радость, нечто такое, что хочется собрать во все многоликие вёдра мира, но – только ладошковые горсти и есть (как мало!). Иви теперь знал, знал: у этой ночи длинное, почти бесконечное тело, – змея-намёк, змея-стук в приотворённую дверь, попрошение. И ещё: эта ночь – для него! Вот. О, он любил её, эту ночь; он влюбился в неё сразу и навсегда, и, когда почувствовал это, – ощу- тил как бы пожатие маленькой тёплой руки, а из пожатия – благодарность и благословение. Да. «Иви, Иви…» …Иви смотрел в окно. Ему почудилось так: пляшущие и плачущие в порывах ветра деревья, низкое небо, шорохи, скрипы, сипение – нерасторжимо, одно без другого немыслимо и невозможно. И это, и то что предшествовало, и то что последует – одномоментно и вечно. Одновременно. Внегранично. Ох, такое следовало как-то уместить в себе, а уместив – сохранить. Великое дело! Тяжкое… Иви догадывался, что – трудно, почти невозможно, но трудностей и невозможностей не боялся ничуть: за- чем их замечать? разве это что-то изменит? …разве это когда-нибудь что-то меняло? Да и вообще: спо- собно ли что бы то ни было меняться? Может ли такое быть? «Впрочем, взрослые бы этого не поняли, – подумал Иви. – Их постоянно тянет что-нибудь менять; они даже не догадываются как это глупо и бесполезно! – Иви покачал головой и привалился к спинке стула. – …И меня они всё время пытаются менять. А я от них убегаю. …Но у взрослых ноги длиннее, – ку- да от них убежишь? Они повсюду… И дети, мальчики и девочки… многие из них так стараются походить на взрослых, что часто почти такие же, почти – взрослые… Вот гадость-то!» (Больше всего Иви нравилось – забраться в какой-нибудь отдалённый уголок детского сада и, усевшись на землю, любоваться: высокой травинкой… ползущим по травинке жучком… мельтешащей в гладкой яблоневой листве бабочкой… Он смотрел и смотрел; вовсе не замечал времени; сутками мог сидеть, если б дали! Вот: полурастаявший в воздухе обрывок паутины плюхнулся на белоголовый взъерошенный оду- ванчик. И – о, чудо! – мечтательный мальчик-одуванчик тут же превратился в озорную косичковую дев- чонку. Вот: махнула под ветром горстями тяжёлыми – в цветах и букашках – сирень; поднялась на цы- почки, – осыпала запахом знойным ноздри и сердце. Вот: на пригорке малом суматошной галдящей кучкой вспенились муравьи; шумят, обсуждают… Ну и гомон! Вот: оловянный солдатик – забытый, забытый, забытый… – разлёгся себе привольно; и будто б – отбросил ружьё… и будто б – уже не солдатик… – И что ж ты дурной такой! и что ж ты таким олухом уродился! – сердито бухтела детсадовская воспитательница, выволакивая Иви из зарослей. – Все нормальные дети – поиграли-побегали, да ку- шают теперь в столовой кисель с запеканкой, а этот – на тебе…! ищи его, нелюдя, по закоулкам! Иви давно уже не пытался ничего объяснить: бесполезно. Взрослые – они странные очень, какие- то совсем-совсем другие… глухие какие-то… Он только отпихивался, и, при никчёмности слов, скулил. – Чудиком он у вас растёт, – укоризненно говорила воспитательница ивиной маме. – Чудной! Вы его к врачу свели бы, что ли… а то вдруг – с головой что не так… Вот! уж что-что, а головкой-то – заметно – слаб. – Да нет, – виновато и зябко тревожилась мама, – нет, не может такого быть! Он у нас не драчун… Книжки любит читать… И аппетит! – хороший аппетит! – Да уж лучше бы дрался, да с плохим аппетитом, чем… Воспитательница не договаривала, обрывала себя на полуфразе. Вздыхала; махала рукой и по- спешно прощалась до завтра. – Что это она? – спрашивала мама. – Ты чем-то обидел её? обидел? – Не-а… – отвечал Иви, взбрыкивая перепутавшимися за день вихрами. – Небось, опять за своими букашками елозил? С цветами разговоры разговаривал? – наклонилась к нему мама. – Глупенький! они же всё равно ничего не поймут, они – не люди! Иви ничего не отвечал. Иви заинтересованно смотрел под ноги и размышлял: сами ноги идут туда, куда идут или сандалетки, что на ногах, ведут их? …А может – улица? и сандалетки и ноги – ведёт ули- ца?.. – Эй, философ, ты где? – окликала его мама. – А? – Иви вскидывал голову и таращил глаза. – Б-э, – мама ерошила ему волосы, улыбалась. – Давай-ка пошустрее. Ну, поторапливайся же, ма- лыш! – бабушка, наверное, уже второй раз ужин греет. – Мам, мам, – заторапливался он сказать только что понятое. – А и Б сидели на трубе; А – упала, Б – пропала, кто остался на трубе? – Да это же все знают, – отвечала мама. – Осталась буква «и». – А вот и нет! Нет-нет-нет. – Ну? – удивлялась мама. – И кто же остался? – Ворона! – Ворона? – ещё больше удивлялась мама. – А откуда же ворона там взялась? – Мам, так она раньше всех прилетела. И уселась на трубу! Все посваливались, а она – осталась. – Вот так-так, – говорила мама. – Вот оно как. Ох… Мама смеялась, мама покачивала головой. А Иви смотрел на неё и пытался понять: почему, когда смеётся мама – так хорошо дышится и живётся? Может быть, она – волшебница, только сама об этом не знает, не догадывается даже?) «Иви, Иви… Малыш…» Мама… … Это обручи, обручи катятся; катятся, катятся по гранитному крошеву небесного свода, по ковро- вым дорожкам радуг, по обморочному сиянному ворсу никем не примятой росы… …Сны… (Каждый раз, засыпая, он видел себя – то поездом, бешено мчащим сквозь ослепь пурги, то розо- вым бутоном шиповника, качнувшимся на лёгой июньской ветке в сторону солнца. А иногда – асфаль- товой маревной гладью: асфальт, изнурённый окаблученным тысяченожьем, спал; положив под тёп- лую щёку твёрдые кулачки – асфальт видел себя протянутым меж песков и вод, где покой и забота бы- ли так очевидны, само собой разумелись. Он видел себя аистом, зыбью речной, песчинкою, лошадью, небом… И – мамой. Этот сон повторялся несколько раз: …они были с мамой единым целым, неразрывной сущностью- явностью; целую жизнь проживали так, в бедах и радостях, в озарениях и глухоте. А иной раз – и не- сколько жизней подряд; тысячу тысяч жизней. Когда мама утром будила его, первое, что делал Иви, – заглядывал маме в глаза. Он заглядывал – и сразу становилось ясно: мама видела тот же самый сон… – Мам, а что тебе снилось? – заинтересованно спрашивал Иви, стараясь не дать ей стянуть с себя одеяло. – Ой, да я не помню… – отвечала мама, покачивая головой. Сердилась: – Да вставай же ты, сокро- вище непутёвое! Сколько можно дрыхнуть!? – Ещё часок! – скороговоркой сообщал Иви и покрепче закручивался в одеяло. – Часок!?? – мамины брови изумлённо взлетали вверх. – Ча-сок??! Она решительно сгребала Иви в охапку, вместе со всеми постельными принадлежностями, и та- щила его в ванну, под душ. – Ну всё! Ну я встал! …Я больше не бу-ду!! – отчаянно верещал Иви; пыхтел, норовил вывернуться. – Ладно, – мама осторожно опускала его на пол. – Будем считать, что на сегодня душ отменяется. …Но, – грозно добавляла она, – только на сегодня. А завтра – посмотрим! И уходила на кухню готовить завтрак. …Она ничего не помнила. Иви это было досадно, но – не слишком: главное – он всё помнит. Всё- всё.) Ночь раздвигалась, разверчивалась, подобно дверкам огромного платяного шкафа. Ночь растрес- кивалась на щели. Лопалась по швам. Всё пространство заполнил белёсый пух. Воздух продёрнулся свежестью, стал терпким и ясным. Лиловые лилии на обоях – потренькивая, дрожа – стали распрямляться; позёвывали; расправляли ле- пестки и покачивались из стороны в сторону. Прогнулся и заскрипел старый восьмидесятиквартирный дом. Шевельнулась улица. Открыл глаза и улыбнулся М И Р. : …р а с с в е т… Утром маме впервые не потребовалось будить своего малыша: выпрямив спину, сложив на коле- нях руки – Иви сидел на стуле возле коробки с игрушками. Его глаза были открыты, и в глазах (мама впервы в жизни увидела такое!) – перемешались день и ночь, горе и радость, отчаяние и надежда… Мама испугалась. Иви быстро встал со стула, подошёл и обнял её, крепко-крепко вжимая прохладную мордашку в мамину кофту. – …Чего ты? – ласкался он. – Всё ведь хорошо. Всё замечательно-раззамечательно! – Мне почему-то немного страшно… – шёпотом сказала мама. – Страшно не то, что страшно, а то, что страхом питается, – спокойно ответил Иви. Он сказал это не совсем обычно, и не совсем обычным голосом. Что-то изменилось в нём, что-то раскрылось и проступило. Он стал ещё непонятней, чем был всегда… отдалённей… Иви угадал мамину растерянность; задёргал за пуговицу на кофте, заглянул в глаза. – Мам, а, мам… – улыбнулся, шмыгнул носом, – ну мы-то ведь питаемся гренками с бульоном, а ни- каким не страхом… правда? Давай питаться! – Ты что, голодный? – Ага! – Иви сморщил нос и сиротливо погладил себя по животу. – Что ж… – мама вздохнула и поправила передник под кофтой. – Иди умывайся, питон-питатель, – будут тебе гренки. Она вышла из комнаты. Иви тихонько вернулся к стулу; бережно погладил сиденье, коснулся щекой спинки… Посмотрел в окно: …д е н ь… День – Ночь, День – Ночь, День – Ночь… динь-дон-н-н-ден-н-нь… 2 в т о р а я н о ч ь На следующую ночь Большое Белое Существо появилось снова. На этот раз оно пришло со стороны распахнутого окна; ничуть не задев – миновало шторы, сколь- знуло по подоконнику и уселось на витой, с круглым сиденьем деревянный стул у кроватного изголовья (тот самый, на котором всё утро и – по чуть-чуть – весь день просидел Иви). …А Иви не спал. Как и вчера, прежде появления Существа – пришло предчувствие появления: раз- будило, стряхнуло дрёму, тренькнуло акварельно множеством эховых колокольчиков. Иви замер. Иви задрожал. Иви вспомнил: Большая Белая Птица-Рыба-Зверь… Да! Вспомнил! И это воспоминание – наполнило радостью, а вдвойне – радостью – предчувствие… – Ой… привет! Существо в ответ качнуло ресницами и улыбнулось. Оно наклонилось к Иви, – тонкой прозрачной лапкой-ладошкой коснулось его щеки. Прикосновение было очень приятным и тёплым. – Ой… А почему я тебя весь день не помнил? – Ты помнил что-то другое… – Существо, поёрзав, поудобнее устроилось на стуле и уютственно вздохнуло. – Меня не было днём. Я ушло ещё ночью. – А ты что, – с сожалением спросил Иви, – уходишь и из комнаты и из головы – разом? да? – Так получилось, малыш. …Но разве ты не был занят весь сегодняшний день? разве было хоть од- но свободное местечко у тебя в голове? – Ага!.. Я столько всего сегодня передумал – ужас просто! Никаких свободных местечек, как в ма- миной сумке, когда она приходит с базара! – Иви искрился, искрился-переливался; лицо его сияло. – Вот здорово! …А почему так? Ты что-нибудь со мной сделало? …заколдовало? – Ну что ты, что ты! – перья Существа вздыбились и колыхнулись от смеха. – Ни за что! – я только присутствовало. Всё получилось так, как и должно было получиться, Иви… – Что получилось? – Ты изменился. Изменился не меняясь. Маятник твоих часов остановился, ничуть – вообще! – не замедлив хода, и теперь твои часы получили возможность шагнуть за грань самих себя – к себе. – Как? Как могут часы шагнуть за грань самих себя? – Просто. Ведь и само Время – шагнув – может стать кошкой. А кошка – это всякому известно! – ходит где вздумается. – Кошкой? Зачем? – Чтобы пойти рядом. – Не очень-то и понятно… – Иви усупленно задумался над словами Существа. Его лицо стало похо- же на мордочку лисёнка-философа, обнюхивающего незнакомый гриб. – Не очень-то… – Иви взъерошил волосы, и, нерешительно помаргивая, посмотрел в глаза Существа. – Может быть… Я что – повзрослел? становлюсь взрослым, да? – Нет! – Существо даже капельку возмутилось. – Нет, конечно! Наоборот: твоё детство решило остаться с тобой. – Со мной?.. – Да. И не уходить в спячку. Иви встрепенулся. Он перекрутился в постели и, подогнув колени, уселся на пятки; лихо обмотал себя простынёй. – А почему детство уходит в спячку? – Потому что ему становится неуютно… тягостно ему становится жить там, где оно жило до сих пор, не зная отчаяния и печали. Но: о нём забывают, к нему поворачиваются спиной, лишают места и дела… – Существо помолчало немножечко, а потом продолжило: – Да-да, малыш, приходит и такая – страшная – пауза: детство с головой накрывается большим пыльным покрывалом и – замирает. Постепенно, бе- лая пыль становится снегом, снег – сугробом, обильным и плотным, сугроб – льдами, бронёй, почти не имеющей ни трещинок ни зазоров.. …Вчера твоему детству определилось – решать: уходить в спячку или остаться с тобой. Оно осталось. С тобой. – Так оно что, во всех – спит?.. (Вновь проглянул лисёнок-философ, только вместо гриба он обню- хивал разлапистый яркий куст, с неведомыми, затаённой окраски ягодами.) – Почти. Да. – Большое Белое Существо наклонилось к Иви, мимолётно щекотнув его кожу кончи- ками мягких перьев. Спросило: – Тебя это испугало, обидело? – Немножко… Трудно понять: кто же тогда ходит по земле, живёт? – льдинки, что ли? Одни сплош- ные льдинки кругом? сугробы? пыль? Существо встревожилось. Существо поспешливо и легко покинуло стул и пересело на кровать, к Иви. Оно обняло его, закутав крылом, прижало к себе. Иви слышал как бьётся большое горячее сердце Птицы…-Рыбы…-Зверя… но теперь – Птицы; он даже видел сверкание этого сердца, ничем не замутнённого, светлого, необъятного, сердца искренне- го. Он, прижимаясь, чувствовал, что прижимается к Силе и Нежности, к тому, во что легко поверить и что легко любить. …Так надёжно здесь (ну, сразу же понятно!), так ласково… – Сколько раз… – тихонько продолжало Большое Белое Существо (Большая Белая Птица), – о, сколько же раз ты рождался и рос! Ты, как и все тебя окружающие, увеличивался в размерах, накручи- вал на себя липкие нити опыта, обрастал никчёмными знаниями. Но всегда – слышишь? всегда! – в те- бе, как и во всех, бодрствовал ребёнок, никогда не терявший ни голоса, ни ясности, ни всемогущества своего детства! Проклёвывался из каждого разлома, из каждой трещинки, из каждой царапинки… И Детство и Время… Иви слушал, слушал… Ему больше ни о чём не хотелось спрашивать, – ему хотелось просто слу- шать… просто сидеть вот так долго-долго, может быть – сто лет… слышать голос Большой Белой Птицы, её дыхание, нежиться облизь прекрасного, взмывного в выси костра её сердца… – …Встретились Детство и Время; встретились, сокоснулись, сплелись ветвями. И это – в тебе, ты. Нерасторжимое дело! Чудесная забота и правильная судьба! Иви по-прежнему ничего не хотелось спрашивать, но он всё-таки спросил: – Почему – во мне? Почему – я?.. – Почему? – Птица хмыкнула и дурашливо озаботилась. – Почему… почему… – Хмыкнула ещё раз и весело посмотрела на придремливающего Иви. – Почему бы нет? …Видишь ли, малыш, можно сказать и так и сяк, – бесконечность бесконечно разнолика, бесконечность бесконечно однообразна, – это будет ни так, ни сяк… А правильнее: ты и всё – всё-всё-всё – одно и то же, о д н о . – Как это?.. Иви засыпал. Всё вокруг звенело, всё кружилось, хороводилось, мельтешило приятно и небывало. «А как это, – ты узнаешь потом… потом… Завтра…» – услышал он откуда-то отовсюду, но – из далёкого далека. И – засыпал… засыпал… засыпал… Ему снились рёв моря… песчаная отмель, там, где рёв моря становился отчётливее и громче… шумный высокий лес, нескончаемо поднимавшийся из отмели, машущий зеленью и прохладой… хлюп- кие застенчивые болота, отаённые… коса-островок посреди болот, и – посерёд островка – домик… В домике ярко горели окошки, из трубы вытемнивался дымок, слышались голоса… Иви не знал, зачем он оказался здесь, но оказавшись – радовался: ему так хотелось сюда, всегда, только прежде он не знал об этом, а теперь, оказавшись, – понял и принял, и возликовавал! …Но – ро- бел, но – боязно было подойти к двери… постучать в неё… услышать призыв: «Войдите!», и узнать в призыве свой голос… А потом – он увидел горизонт… И горизонт – только подумайте! – и горизонт увидел его; увидел – опрокинулся, как знающий ласку щенок, забарахтал в воздухе лапами; опрокинулся… замер… обернул- ся дорогой… Дорога лилась, журчала; дорога обшёптывала домик. А Иви стоял между домиком и дорогой, осо- знавая необходимость шага, но самого шага никак не угадывая. А пахло здесь! – лесом, цветами, травами… морем… Пахло сыростью и тишиной, ветром и обла- ками… Пахло чудесным… несказанным… пониманием и приимностью… возвращением… А ещё: знако- мый, но незнакомо приятный запах – сквозь запахи иные – всякие – присутствовал небывало; он доно- сился от двери, от окон дома, от дыма… он клубился над болотами и промеж древесных стволов… он вплетался в северные сквозняки и в густые повеивания морские… Иви не выдержал. Иви заглянул в окошко. Удивительно! но почти ничего нельзя было разглядеть, хотя – понималось сразу – в домике чего только не было, домик был напоён, наполнен, пропитан мно- гими присутствиями. Но: каким бы числом и мерой ни обладало присутствие-присутствия, – ни что не облекалось в образ или штрих, ни что не явилось, не определялось, – взбрыкивало, просвистывало, пе- нилось… оплёскивалось неярким светом, одновременно и пропадая и возникая вновь… Всё, что можно было угадать, а угадав – различить: край стола (только край…)… туманная лёгкая чашка на самом краю… Чашка была полна. О, как пронзительно, как неотвязно – на грани бесстыдства и муки – захотелось испить из неё! Чу- дилось: измаянные дымящиеся подмётки свисают в вечность, и вечность – и вечность… – в зубьях и воплях – ожидает босых ног; такая усталость… такая усталость! и только – о! – здесь, в рывковом сра- щивании чашки и губ – отдохновение, отстранённость… Такая жажда… Такая жажда! (Иви, во сне, метнулся головой по подушке; скрипнул зубами; скользнул языком – торопливо, надрывно – по шершавой сухости губ.) Иви – сквозь стекло – потянулся к чашке. О-о-о! Нет! – он не размахивал руками, он даже не шело- хнулся. Вот: всем собой… отовсюду… И чашка – ка-ач-ну-у-увшись – упала. С края стола. Ах!.. Вдребезги. О-о-о!.. Но – вот: ни одного осколка… ни одной капли (а чашка была полна)… а: звон, так – похоже – зве- нит напоённый букашками, солнцем – солнцем! – летний луг, так звенят, соприкоснувшись, сердца, так смеётся омытое эхо, обретая горстями любовь. …Так: стало понятно: в чашке-то и была решающая нелепость, качнувшая, стёршая грань – саму себя, гранью, несуществующим стержнем являющуюся. Тут – облегчённый вздох, и – вспышка… Иви увидел себя… четыре стены… пол… крышу… Только это и было… А ещё – то, что вокруг: мир, мир… «Мур-р-р!» Уже пробудившись – почти… – но Иви заметил: скользновение быстрого внятного следа… следов…: кошка. Кошка вошла и уселась у ног мальчика. …Решающая нелепость. Это могло быть что угодно, но – вот: чашка. Но – вот: ни одного осколка, ни одной капли, а: звон-н-н… …Тот запах… – что в нём необычного? что? ничего… Тот запах, – но мог быть какой угодно! – да вот поди ж ты… – да – запах, проступивший гранью, чтобы факт грани получил обозначение, и к обозначе- нию – слился с ним, и – … …но ведь для того и проступила грань – да, – чтобы быть стёртой, самой со- бой. Первое, что Иви почувствовал, проснувшись – запах (тот самый!). Он мгновенно отбросил шуршнувшее от такой беспардонности одеяло, и, сидя в постели, полусонный ещё, крикнул: – Ма-ам! Ма-ма! Мама испуганно влетела в его комнату. Она была уверена, что случилось что-то ужасное, что-то кошмарное (вчерашнее – целый день почти! – сидение Иви на стуле всерьёз испугало и её и бабушку). – Что!?... что случилось!!?? – Да ничего… – Иви и сам чуточку перепугался, увидев мамино лицо. – Ну ты что, мам… Что ты… – У тебя где-нибудь болит? Тебе плохо?!? – мама лихорадочно оглядывала сына со всех сторон, пытаясь таким образом отыскать причину его недуга. Потрогала лоб. Ничего не нашла; всё было цело, щёки – розовые, температура нормальная, глаза ясные… Притиснула Иви к себе, крепко-крепко, – поня- ла, что может сейчас зареветь, но – сдержалась, изо всех сил! – прижала утреннего крикуна к себе ещё крепче. – Мам… ну всё хорошо, мам… – Иви потёрся щекой о мамину руку. Насупился. Мама шлёпнула его – пустяково, понарошку – чуть пониже спины и спросила: – Ты чего орал, как перегревшийся верблюд? а? – Так просто… Ты испугалась, да? – Тут испугаешься… «Так просто»! – ну уж это… – Мам, – затеребил её Иви, углядев, что мама немного успокоилась, – мам, а чем у нас вовсю пах- нет? Такой запах… Вкусно! – Пахнет? Запах?... – мама недоумевающе посмотрела на сына. – …А, пахнет! – ремнём пахнет, вот чем! – заявила она с жалобной свирепостью. – Замечательный запах! Сейчас принесу вам, молодой че- ловек, это блюдо. Прямо в постель. – Нет, я серьёзно! Такой запах! Он мне приснился… – Запах приснился? Вот как! – Мама подумала немножко. – Я не знаю, малышонок, – тут у нас мно- го всяких запахов, как и в любом другом месте. …Может – чаем? – Чаем? – Да. Я сейчас как раз заваривала чай. Мама поднялась с постели и потянула Иви за руку, за собой. Засмеялась: – Пойдём, понюхаешь! Заодно и выпьем с тобой по чашечке, – мне ещё успокоиться нужно. Они отправились, рука об руку, на кухню, где по полу, по стенам и потолку, по мебели, по посуде – везде – прыгали беззаботно-игривые солнечные зайчики, где в опрятности и чистоте окружения до- вольно гудел старенький облезлый холодильник, и где, под пёстро расшитой шапчонкой, раздумчиво и сурово потел толстый заварочный чайник. Мама сняла с него шапчонку, приподняла крышку, и кухню опахнуло пряным разноцветным запахом, – тем самым, из сна! – …запахом памяти и забвения, запахом опромети и покоя… узнавания… …Он вспомнил: Большая Белая Птица…-Рыба…-Зверь… Птица… Нынешний день, как и день вчерашний, был выходным, а потому детский сад Иви не грозил. За- мечательно! Хотя завтра… Иви с трудом представлялось теперь, что снова придётся идти в это отврати- тельно тоскливое место, где ему опять не дадут остаться с самим собой, опять накажут за что-нибудь… а Славка и Юрка, из параллельной группы, снова будут дразниться и показывать кулаки, или… (Неделю назад было так: он разговаривал с веткой сирени; ветка сирени пожаловалась ему на отсутствие влаги. И только Иви задумался: как бы ему раздобыть воду, так тут и подскочил Юрка, – крикнул: – «Дурачок! – с деревьями болтает!», да за ветку-то и ухватился, – обломить хотел. Дерево аж застонало! Но Иви не дал обломить ветку: Юрку оттолкнул, насупился, – приготовился к драке. Юрка драться не стал; Юрка убежал с хохотом, выкрикивая: – «Дурачок! Дурачок!». А дерево – плакало после; больно было ему, де- реву… страшно и больно… Иви долго пробыл с ним рядом.) …Сегодня – с бабушкой, на улице. Гулять с бабушкой – одно наслаждение: она всегда идёт с Иви именно туда, куда ему больше всего и хочется; строгая, – но никогда не мешает; всегда отвечает на Ивины вопросы, отвечает без вранья, честно, а если не знает чего-то, то так и говорит: не знаю. А обед бабушка всегда брала с собой: термос с чаем, сок, бутерброды… конфеты… Объеденье! Известное де- ло: побегаешь, попрыгаешь, – аппетит, как с горы летит! – летит, руками размахивает, рот разевает. – Ты не егози, не егози, – говорила бабушка, поудобнее примащиваясь на пригорке и стеля к тра- пезе скатёрку-платок. – Не егози, не тормоши сумку! Сейчас сама всё достану. – Выкладывала снедь, доставала термос, бутылки с соком. Подбрасывала с краешка салфетки. – Ишь как по буеракам бабку проелозил, басурман: всё платье в колючках, сверху донизу, в колючках да трухе! – Я тоже в колючках, – гордо говорил Иви, выдирая из волос вздыбленные мячики репейника. – Вон, видишь какие! – Так тебе ведь и поделом, – сообщала бабушка, деловито сошлёпывая со спины внука мусор, – ты сам дорогу выбираешь. А мне-то за что такая мука? Для какой такой цели? Ох… …А вокруг – буйствовало многотравье-многоцветье, сновала крылатая и ползучая мелюзга, гомо- нились песенки со всякой-любой стороны. Ласковый знойный июньский воздух подрагивал и перели- вался, шевелил, обнадёживал, согревал, умудряясь при том удерживать безтревожно на плечах своих неспешные перистые облака. …О чём-то шептала бабочке юная полынь. Про что-то рассказывал муш- кам-хохотуньям большущий глянцевый жук, развалясь и жмурясь, на мушек поглядывая лукаво. Иви плеснул жуку капельку сока, рядышком, чтоб и жук мог тоже – поддержать компанию, при- нять своё, посильное, участие в трапезе. Но жук почему-то нахохлился и улетел. – Ты колбасу и сыр ешь с хлебом, а не друг с дружкой, – назидательно говорила бабушка. – Пова- дился, охломондия, бутерброды разорять! …Да и соком, соком перекладывай, чтоб не всухомятку. – Сок – жукам, – информировал бабушку Иви, – а мне – чаю. Только доверху! Он задумчиво смотрел на мягкий чайный парок, оглядывал его со всех сторон; касался ладонью тёплых влажных завитков, дул на них, убыстряя и всячески напутствуя их бег к солнцу. Иви часто приводил бабушку на эти пустыри. Ему было здесь хорошо и спокойно, ему было здесь летуче. Он любил здешние места, – во всяком настроении, во всякое время года, – он любил эти места всем сердцем. И старался не обидеть никого, и его – не обижали, привечали, старались утешить, когда ему было грустно, скучали, когда его долго не было. Бабушка понимала Иви. По-своему. По крайней мере, она никогда не донимала его опекой или приглядом, – бродил где вздумается и как вздумается. А бабушка тем временем занималась своими делами: читала, разглядывала букашек, вязала, или попросту – грелась на солнышке. А Иви – Иви носился по травным лабиринтам, без помех и чуждых вмешательств растворяясь во всём, в чём только желал раствориться, и – приветствовал, и – узнавал, и – принимал участие. …Впрочем, весь сегодняшний день он был чуточку иным, не таким как всегда. Гуляя в простран- стве внешнем – то и дело проваливался во внутреннее, а потому не всегда оказывал надобное внима- ние здешним друзьям, редко узнавал знакомых… Все мысли Иви были были в прежних – двух прошед- ших – ночах, и – в ночи грядущей (скоро уж…). …Он всматривался и оглядывался… Он бродил – не ви- дя… Он оглядывался-озирался, пристально всматриваясь в плясье мятущихся под покрывалом ветра кустарниковых теней: Иви пытался увидеть Птицу, её силуэт, её появление здесь и сейчас, задолго до ночного-обещанного. – Эй! Ау-аушки! Стрекоза голоногая, ты где? – Бабушка смотрела из-под козырька ладони, – смот- рела-озиралась, пытаясь углядеть внука. Не углядела; ух и заросли! и впрямь – хорошо здесь… – А-у, Ивушка! Не пора ли собираться?... Да где ты!? – Бабушка ещё поозиралась. – А-у! – «Ну точно, спрятал- ся, непослушник!» – Ну смотри, сейчас я одна уйду. А как уйду, – прискачут сюда козы, озорницы боро- датые, и съедят тебя! …«Ага… Как же… Делать им больше нечего…» Иви фыркнул, и крепче и внятней вжался лицом в траву. Вдохнул поглубже. ...Перевернулся на спину. Прищурился… Небо… небо качается, – сквозь всё и повсюду, – на сиянных плечах лебеды, на летящих ушах рома- шек… Небо… Небо и трава переплелись-перемешались, сомкнулись в бессвязном танцующем взмахе… Ясная неделимость… Неудивительно, думалось Иви, что цветы часто смеются людям вслед, – ахают и жалеют, – да, – пожимают плечами. …Вот: Иви лежал и слушал шепчущийся где-то неподалёку (но и для него!) рассказ об унылом мужчине, который повстречался с фиалкой. …А может быть и не рассказ, но: повстречался унылый мужчина с фиалкой, и завязался у них разговор, короткий разговор, внятный. А Иви слушал… а Иви улыбался… а Иви смотрел на небо… « – А ты, однако, мимолётное существо, – удивлённо сказала фиалка Унылому Мужчине. – Это ж надо ж! Такая огромадина – и полные дритатушки! – Ну, ты полегче… – уныло сказал Унылый Мужчина. – Ты уж не тово… Ну уж как-то так – не так… – Это как? – поинтересовалась фиалка. – Ну, поделикатней, что ли… Мне и так не сладко, – ответил Унылый Мужчина. – Вот как? – фиалка прищурилась. – Ну да!.. Ты бы мне приятное что сказала… или – подарок какой… А? Денег бы дала. – Вот как! Фиалка захохотала. – А что? жалко тебе? Взяла бы и дала. – Да на! И перед Унылым Мужчиной возник – а хоть бы и так: из ниоткуда! – мешок с деньгами. Боль- шой. – Доволен? – Доволен… – уныло сказал Унылый Мужчина. И, мешок на плечи взвалив, отправился себе… не- поймёшь-куда… – уныло… уныло…» Иви рассмеялся. – А, вот ты где, – торжествующе сказала бабушка, заслышав негромкий заливистый смех. – Попал- ся! – Слушай, а тебе Унылые Мужчины встречались? – спросил Иви. Раскинувшись по траве, он смот- рел на бабушку снизу вверх и пытался разглядеть сквозь неё небо. – Да тыщу раз! – бодро ответила бабушка. – И унылые мужчины и женщины и даже каракатицы. …А ну, вылезай из травы! …(с белого лёгкого неба мягкий струится хлеб льются кусты к тропинке пляшет сосна под сурдинку аист растёт из дымки – клювом колышет мир ….. льнётся и дышит мир – мир облачённый в свирель – звук: это – я а рядом: маленький жук Мирабель ….. …вспомни меня малышка – маленький жук Мирабель ты прожужжишь – встрепенёшься ты прожужжишь – улыбнёшься я проплываю на лодке мимо травинки твоей ….. я проплываю на лодке – в яркой зелёной шляпе – ты мне качнёшь крылами шляпой махну в ответ ты самовар раздуешь ты приготовишь чашки: я, Мирабель и лодка сядем вокруг стола ….. ластится чай, кивает – где по реке проплывает жук Мирабель на лодке мимо травинки моей ….. вспомни меня малышка – маленький жук Мирабель – ….. где золотятся звёзды – вместе плывём на лодке – я, Мирабель и травинка – вместе плывём на лодке…) Вечером Иви забрался в постель раньше обычного времени. – То не уложишь тебя, то – сам в постель заскакиваешь. С чего бы это? – поинтересовалась мама. – Может, нездоровится? – Нет, всё хорошо, – быстро ответил Иви, натягивая одеяло. – Здоровее всех быков и драконов на свете. – Уж и драконов? – недоверчиво поинтересовалась мама. – Ага! – подтвердили из-под одеяла. – Да!.. Всегда – ты бабушку на пустырях своих ухаживаешь, а сегодня, видать, она тебя уходила. – Мама приподняла край одеяла и сообщила таинственно – туда, в темноту постельной пещеры: – Между прочим, по телевизору через десять минут – мультики. Что скажешь? – Ну и фиг с ними! – весело донеслось из пещеры. – Вот дела! – мама удивлённо покачала головой. – Вот ведь… Она поправила свесившуюся подушку, выключила свет и вышла из комнаты. …Иви решил: не засыпая – ждать. Ждать, и всё тут! Он хотел собрать-приготовить все-все вопросы, что накопились у него за долгую шестилетнюю жизнь (а заодно – и за сегодняшний день), подсчитать и выложить на ладошках – трепетно, гордо! – все-все накопленные догадки, все понимания. …Иви подоткнул одеяло со всех сторон, включил фона- рик, подаренный ему на день рождения и ещё не опробованный, и – вообразил: он – степняк, он – ко- чует, и вот теперь разбил посреди степи шатёр и ждёт на полночный пир важного гостя – друга – из да- лёких краёв. А в степи – ветер, дождь… Тут и впрямь – поднялся за окнами ветер, забарабанил по карнизу дождь. Стало уютно повсюду, где только были стены и крыша, а в Ивином шатре – вдвойне. Стало мечтательно и приятно. Иви – довольный – глубоко вздохнул. Он закрыл глаза; прижимая к груди фонарик, заёрзал- закрутился, устраиваясь поудобнее, выискивая самые милые и желанные местечки своего шатра. Устроился. Замер. А дальше… – каким-то образом вышло так, что Иви уснул… 3 т р е т ь я н о ч ь «Иви, Иви… Где ты, Иви…» Иви открыл глаза. На стуле, у изголовья, сидела Большая Белая Птица-…Рыба-…Зверь. Но скорее всего нынче – Рыба. Рыбьи пёрышки-чешуйки напоминали капельный певный поток летнего ливня. Крылья-жабры посверкивали слюдяными огоньками, разноцветными и спокойными, такими же, как россыпи небесных светил в крошечных, но уверенных лапках снежинок. Тонкие прозрачные линии- завитки невесомых охвостных кружев разбрызгивались куда-то в темноту, и в темноте – таяли, напол- няя, завеивая её собою. – Привет тебе, Иви, – прошелестела-пропела Большая Белая Рыба. – Ты что-то всё спишь и спишь, будто бы – не ночь вовсе… – Привет! – Иви старательно захлопал ресницами и тут уж проснулся окончательно. – А я ждал те- бя. Ждал-ждал, ждал-ждал… а потом как-то взяло и уснулось… – Ну уснулось – и уснулось. Делов-то! – Покладисто сказало Существо. – Главное – себя не про- спать, а в остальном – сплошная приятность. – А как это – себя проспать? – Это, милый, когда ты всё время спишь, и только иногда – во сне – тебе кажется, что ты бодрству- ешь, что ты навроде как и не спишь… – А часто такое бывает? – Да сплошь и рядом, – в голосе Большого Белого Существа промелькнула грустинка. – Сколько угодно, малыш… – Почему же так? Зачем? – Лень… да и ещё кое-что… – Существо вздохнуло. – Проснувшемуся – наполнение, спящему – лежи себе да лежи, раз уж лежится. Или – сидится… Или – идётся… Сну ведь не важно – в каком положении замер-застыл пришедший в него: пришедший-сновидец – сновидение в сновидении, поток в потоке. Иллюзия. …Сновидец – иллюзия в иллюзии, проснувшийся – намёк на реальность в иллюзии, возмож- ность воплощения намёка… Как ни странно, но всё, о чём говорило Большое Белое Существо, было Иви понятно. Он даже не перебил ни разу, – ему попросту не о чем было переспрашивать. Всё ясно, всё так отчётливо! Смысл не- понятных слов проникал сам собой, шёл напрямую, минуя привычное и усвоенное. Смысл приходил вне слов, ничуть не теряя от этого своей очерченности и сути. (Раньше для Иви в говоримом со стороны было так много непонятного, колобродного. Значения звуков, из которых слова состоят и значения предполагаемых смыслов были совсем не вместе, вяло иг- норировали друг друга. Теперь же он понял: почти все слова, скользящие ныне по миру, – лишь пустые шкурки от того, что прежде – жило, а теперь – дохлость. А нужно так: зашагивать, запрыгивать за слова, приникая к тому, что этими словами движет, что ищет выражение и форму, и вот – всё что есть…) Большая Белая Рыба – проплёскивая крыльями-плавниками – шелестела по комнате. Она внима- тельно всматривалась в углы, изучала стены, приглядывалась к трещинам в половицах. – Ты нравишься своей комнате, – оборотясь к Иви, сказала она. – Ты ей мил. А Иви и сам знал об этом, вернее – чувствовал. – Она скучает, когда меня долго нет. – Вздохнул, покрепче обхватил руками колени. – А когда мне плохо – успокаивает, напевает, о хорошем говорит. … И ты знаешь, – глаза Иви засияли, много-много интересного рассказывает! Часто! (Месяц назад Иви захотелось написать письмо. Вдруг… Только вот – это «вдруг» было такое, что хоть криком кричи, до того приспичило-потянуло, до того занадобилось! Так: написать письмо, а в письмо – всё самое важное, истерпленное, прожитое, самое неотлож- ное. Непременно! Обязательно! Самое-самое-самое! Написать, не утаивая ничего, делясь всем, – до донышка, без остатка. И (иначе зачем и писать) – чтоб поняли. Чтоб поняли и приняли. Посоветовали. Утешили. Изуми- лись!.. …Это нужно всем. Каждому. И маленькому и большому. …А когда ты переполнен…! – о!!... …Иви не написал письма. Оказалось, что хотя он и прожил так мало лет, ему уже некуда писать. …Иви удивился, Иви испугался, – ему это совсем-совсем не понравилось! Но тут… тут комната окружила его со всех сторон! закружила, залопотала: «Иви! Иви!» Да: комната получила его письмо, комната прочитала и поняла. Комната написала ответ… Иви улыбнулся. Иви ухватил листок бумаги, на котором собирался кричать, кричать, шептать… и – нарисовал большущего ушастого кита. Кит был зелёный, круглый, над собою держал зонтик… И плыл и плыл зелёный кит под зонтиком… плыл по зелёному морю… в неведомые края…) Иви – да с чего бы? но вот: мир… Иви увидел мир. Большущий и крошечный, – всё сразу; …весь, сразу. Мир спал, но не было в этом покоя и тепла, а было – оцепенение. А было: мир натужился изо всех сил, мир натужился – оцепенелый, – клокотал, лихорадился, хрипло дышал, пел… пел! «Это я, – подумал Иви. – Мир – я…» «Что же со мной? – подумал Иви. – Как мне быть?» Холодным острым коготком царапнулось, скуля, одиночество; проскользнуло, из глуби – в глубь, оставляя за собой тусклый протяжный след… выдохнуло… Иви мотнул головой. Поёжился. …Вспомнил: вчерашний сон… – А что такое сны? Это то, что есть или то, чего нет? – Сны – намёк на очевидность. – Большая Белая Рыба, подрагивая, колыхалась посреди комнаты. Раскачивалась-наклонялась, поглядывая на Иви то левым, то правым глазом. …Неожиданно – плавным сполохом молнии, белоснежьем – метнулась к креслу, стоявшему напротив кровати. Уселась- проплеснулась-подобралась…; вот: это уже не Рыба, скорее – что-то похожее на Зверя. – Да-да! сны – всего лишь намёк на очевидность, – улыбчиво мерцая, повторил Большой Белый Зверь. – До той поры намёк, пока не осознается: попросту – очевидность, ничего иного и быть не может. Но, разумеется, бу- дучи очевидностью – это то, чего нет. …Не очень понятно? – Понятно… Иви рассматривал Зверя, восхищённо дивясь-угадывая: вот – обмельк лосиной морды… печаль- ный оскал енота… лукавый зигзаг белки… Вот – слон, внимательный и трубящий… мышь… обезьяна… жираф… мокрое лицо крокодила… Вот – тюлень, листающий быстрыми зрачками стылые искры звёзд… талая мордочка жабы… румянец – картофельный, затаённый – черепахи… Вот – треугольные кружева лиса… пламенный взгляд медведя… кобра… пёс… полынная морщь скунса… кролик… зебра… дракон… корова… лев… улитка… Всё это не менялось, не чехардило, но – было одновременно, рядом. Так: одно лицо, ничуть не делимое, ничуть не размывное, и – вмещающее в себя всё. Иви встал с кровати, подошёл к Большому Белому Зверю и втиснулся рядом с ним в кресло. – Мне часто снится, что я иду к горизонту. Иду, иду… Долго-долго иду… И мне нужно туда, так хо- чется там оказаться! Понимаешь? – Конечно, конечно, Иви. Чего ж тут не понять! – Зверь улыбнулся. – И это не только снится, – это хочется постоянно. – Иви врылся поглубже в тёплую мшистую мо- рось звериной шерсти…-перьев…-чешуек. – Стою на дороге, смотрю… А мне всё говорят: нельзя до го- ризонта дойти, – горизонт, это то, чего нет… …Его нет? – Есть, малыш. Дыхание Зверя напоминало терпкую пляску ромашек, клевера, земляники. Казалось – август, и ты весь – в августе, с ног до головы. Здесь замечательно! Здесь безопасно: никто не тревожит, никто не суетится, никто не оттаскивает за уши от земли и неба. Даже попросту смутить – нет. Непроницаемо!.. («Иви! Иви! Иди скорей обедать! …Да ступай, ступай же, наконец, сюда, непослушник!» …Он обернулся. Он закрыл руками уши, упал в траву. …Вот: закачался над ним, разгоняя облака и стрекоз, конский каштан, проплеснули тонкими волнами строгие линии подорожника, заплясали- заторопились лиловые колокольцы. Вот. ...И голос – тугой, протяжный, имеющий лапы и смутное тело, проскочил по верхушкам трав, оскользнулся у кромки пруда, – растёкся дымкою над водой и осокой. «Иви! Иви!..» – А до него можно дойти? – До горизонта? Можно! – Зверь, ликующе оскалясь, дунул на Ивину чёлку. Затормошил ободря- юще. – Конечно! Без всяких сомнений! …А зачем тебе туда, Ивушка? – Ну как это…! Ну… Ну я не знаю… – засумбурился немножко. – Мне же нужно туда! – Зачем, малыш? – Большое Белое Существо неотрывно и ласково смотрело на Иви. – Сейчас… – Задумался, заморгал. – …Мне кажется, что если я доберусь… что если кто-нибудь добе- рётся до горизонта, то везде – везде, везде! – станет хорошо. (Ему часто приходило в голову, что МИР – болен. МИР – разорван. Что все беды, обижанья, непо- нятности, одиночества – это разорванность МИРА, его бесприютность и сиротливость в ошибке разо- рванности. …Вот поэтому никто до сих пор не смог дойти до горизонта. …Вот поэтому – так ясно!: стоит только дойти до горизонта, обнять его, сцепить-склеить собою МИР – и всё станет так, как надо, как необходимо, как правильно. По-настоящему правильно!) – Я глупости говорю, да?.. – Нет, малыш. Ты говоришь вовсе не глупости. …Да не смущайся же, – говори! Говори, Ивушка. – А что?.. А! – я видел вчера сон: дом… дорога… я разбил чашку… и ещё, кажется, – какая-то кошка, но это я не очень помню… – Знаю. – Знаешь? …Мне показалось, что этот дом – он совсем рядышком с горизонтом: стоит только шаг шагнуть, и ты уже… – Так и есть, – сказало Существо. – Так оно и есть. – Тебе знакомо это место? – О, оно знакомо всем, кто хочет его знать! – А где оно? – Там, где ты сейчас… Везде. Этого Иви совсем не понял. – А что… – И «везде» – ты, – улыбнулось Существо. – Ага… Ещё скажи, что ты – это я… – А разве здесь ещё кто-то есть, кроме тебя? – Комната! Она-то есть! – Ты уверен?.. Качнулись шторы, по комнате прошелестел сквозняк. Плотный, упругий, подвижный – сквозняк напоминал густой невидимый кисель, пребывающий вне ёмкостей и удержания. Иви показалось, что сквозняк прошёл сквозь него; прошёл – и ушёл… но что-то осталось… …Ах! Огромная звенящая волна, и гребень этой волны – ты. И – из гребня – лёт карусели; истош- ный пронзительный лёт; выпадающий: всё медленнее, медленнее кружение, всё задумчивее, тише витки карусельного пляса… Так: не крутится ничего, не вертится, не егозит, и можно разглядеть всё, что под тобою, что над тобою, что раскинулось по сторонам и «под» и «над» в себя вбирая, извисаясь со- бой-из себя-в себе сферой, расплёснутой на бесконечное множество сфер-капель, трущихся и ударяю- щихся боками, ищущих себя. Померещилось: ярмарка…: кто-то что-то покупает, кто-то кого-то развлекает, кто-то в чём-то убеждает, кто-то где-то плачет… Многие долгие лица, прель и туман, горелые обрывки мелодий… Солнце и луна стукаются лбами, выстукивая неразборчивую, исходящую в веер речь… дожди наматы- ваются ватными ручейками на дроглые пальцы… Кто-то садится на землю, и закрывает глаза, и – встаёт, не размыкая глаз, – наощупь веется к выходу… ...Он брёл с тяжёлым рюкзаком по пыльной дороге, и… – было ли, было ли что за спиной?.. Он ме- тался в хрипящей воющей кубатуре, и длинные редкие волосы – волосы раздирающей себя в клочья женщины – обхлёстывая, влипали в сырое лицо… Он сидел, прижимаясь к самому себе двумя разноли- кими мужчинами, и жёлтые и красные листья – осенняя снежь земли – мерцали в вопящих зрачках… Он бежал; настывший на лапы лёд выбивал из тропного льда внятный негаснущий след… Он, сдерживая дыхание, вжимался в кулисы, выискивая в шорохе писем и тьмы своё начало… Он размахивал сильны- ми тонкими ветвями, и пел и был, истряхивая строки, речения, имена, ибо не мог иначе… Иви заплакал, – руки взметнул к голове, голову накрыл руками. И подошёл к себе – белой мол- нией, многим обличьем – утешил и высветил и направил. Иви встал; всхлипнув, уселся на стул; вытер слёзы; на сжатые напряжённые колени его прыгнуло Время, мурлыча, ласкаясь, выгибая спину, и Иви коснулся шёрстки Времени тёплой ладонью, и Иви прижал его к себе… – Что это?.. Иви чуть помотал головой и посмотрел на улыбающееся Существо. – Это – мой подарок тебе, на день рождения: твоя дорога, подошедшая к зеркалу, малый её про- межуток. А если ты захочешь увидеть всё, – только загляни в зеркало; каждый раз, когда тебе покажется что ты готов заблудиться, – только загляни! – зеркало всегда будет с тобой, в тебе. – Спасибо. Иви почувствовал, что голова у него ещё немножко туманится и поэтому торопливо сказал: – Я сейчас как-то не совсем понимаю: у меня сейчас не голова, а какие-то попрыгушки… Но ты мне объяснишь всё? Завтра, да?.. – Нет, – голос Большого Белого Существа был спокойный и чуточку грустный. – Мы теперь очень долго с тобой не увидимся. – Оставайся… Ну пожалуйста! – Нет, малыш, мне пора… – Оставайся! – голос стал торопливым, язык непослушным и сбивчивым. – Оставайся! ...Вот зачем, зачем тебе куда-то деваться!? Зачем?? …Я не хочу!.. – Иви, Иви, – терпеливо, но и укоризненно остановило его Большое Белое Существо. – Всё не так… Всё совсем не так, как тебе сейчас чувствуется. – Ага! – не так… …Я не хочу, не хочу! …Ну как я без тебя?! Большая Белая Птица-…Рыба-…Зверь (но сейчас – Птица) – дрогнула крыльями, чуть взбаламучи- вая пространство комнаты. Отовсюду заметались, сплетаясь в радужные гирлянды, тени: гася, утиши- вая, намекая… В окошке засветился-заприглядывался месяц. – Без меня – мне трудно, а тебе – без тебя, – сказала Птица. – Пойми. Себя не увидишь – себя не вспомнишь, не вспомнишь – не забудешь… Сейчас и завтра ты больше нуждаешься в себе самом. …То ли месяц так полыхнул, закручинясь, тревожась, то ли звёзды, то ли само собой: в смолы светлые рыжие всё обмакнулось, пропиталось насквозь, отовсюду – ливнем, насыщенным, ярким. Празднично так! Всё из себя светило! Старенькие часы на стене (прадедушкины ещё) – тик-так-тук, тик-так-тук… – засияли бронзовых ли- стьев плетеньем – переливчато, небывало! – пронзительнее, чем шёрстка озёрных солнечных зайчи- ков. Грузные контуры мебели подёрнулись рябью протуберанцев, смешливых и озорных. Запунцовели, зазеленели, окрасились в спелый янтарь шторы. Взбрызнулись вереском-золотом половицы. …Вот ведь! «Здорово… Красиво… Ну до чего же красиво! – подумал Иви, уже во второй раз за эту ночь выти- рая слёзы. – Сто лет бы смотрел и смотрел! Красивое – оно очень простое: и получается просто, и по- нять просто.» Он очень обрадовался, выудив из рассиявшейся чехарды такое простое, такое верное заключе- ние. Действительно, – просто же! Хотя… (К дню маминого рождения Иви приблизился невыспавшийся и довольный. Он всю ночь ворочался с боку на бок, ёрзал, сопел: он придумывал подарок для мамы. Иногда, конечно, засыпал, но спустя малое время – просыпался вновь, и вновь – думал, думал, думал… Никак не выходило! – сплошная ерунда лезла в голову. А утром… он увидел в окне деревья, запрокинутые – лепетом листьев, звоном плеснувших ветвей – в ветер, в небо… И ещё – облака… Ему вспомнилось тихое лесное озеро, к которому мама возила его в свой прошлогодний летний отпуск… глубина и прозрачность озера… и… Всё стало просто. Всё придумалось! Иви вскочил с постели и бросился на кухню. Ура! …Он открыл вентиль крана, подставив под бур- ную выбежь воды первую попавшуюся кастрюлю... Ну вот! …Мама проснулась, встала, надела халат, вышла из спальни и увидела следующее: возле окна, промеж телевизора и торшера, возлежала на половицах – причудливым изогнутьем – огромная лужа воды. Лужа влажно, лукаво поблёскивала, милостиво позволяя балконному сквознячку теребить себя знобкой рябью, ерошить свои прибрежья маленькими пыльными вихорьками. Она была многовоз- можна и самоприимна; она вбирала… она отталкивала… она отражала (всё, что только ей хотелось, в том числе и маму). – С Днём Рождения! – Спасибочки… – мама медленно присела на кресло. – Тебе нравится? – Иви был очень доволен. Мама ещё раз, внимательно – от края до края – оглядела лужу. – …И зачем же ты распустил по полу столько воды, обормотище?! – Чтобы смотреть на деревья. Он не понимал – совсем! – почему мама сердится. – На что?!? – На деревья, – Иви ткнул пальцем в лужу, – вот на них, там! Получается, как озерко, которое обсту- пил лес… Лесное озеро, понимаешь? …У н-нас, – он немножко заикнулся от волнения, – у нас в квартире – лесное озеро! Правда, красиво? Это – подарок. А мама ничего красивого не увидела. Она поморщилась, досадливо посмотрела на сына, покачала головой, – да и отправилась в ванную комнату, за тряпкой. …В ведре – отжатое из тряпки – озеро съёжилось, потемнело и больше не отражало деревьев…) – Иви, Иви, – пропела Птица. – Слушай, слушай меня, Иви, – позвала она. – Скоро рассвет, малыш – время моей дороги. – А может, всё-таки… – Нет, Иви. Мне пора. …Мы встретимся; не скоро, но – встретимся. Обязательно. Иви всхлипнул, – не заплакал, сдержался, – уткнулся носом в белые перья… в белую чешую… в бе- лую мякоть шерсти. – У тебя впереди столько всего… ты забыл? Впереди – горизонт. – Ну да… Где это он – впереди? – Как защита от разлучальности – выползла из слёз сварливость. – И что это за «впереди» такое… где оно? – Впереди тебя, – ответило Большое Белое Существо. Оно всё, конечно, понимало, и не принимало мёрзнущие уши за хвост тигра. – По крайней мере, до тех пор, пока ты – позади. Приступ сварливости канул-миновал, – он выветрился также быстро, как и нагрянул. Просто: пере- мешались день да ночь – и всё перемешалось, пересцепилось крючками-пуговками… Да надолго ли это? Разумеется, нет! Всё наладится, образуется, и, образовавшись, – образует что-то иное, совсем не то что было прежде. Иви, может быть, этого ещё и не понимал, но – предчувствовал своё понимание. (И ночь и день давно превратились у него в своих: без всякого там, запросто… Ну разумеется: ка- кие они могут быть чужие, если ты слышишь то, что не мешало бы слышать каждому, и что – безуслов- но! – учит ещё и говорить. Буквально на днях у Иви придумались стихи (ох, он уже почти два года сочинял стихи!) как раз по этому поводу: «и ночь и день ко мне приходят в мои зелёные дома они заходят и живут и на балкон выходят с книжкой и говорят слова из мёда а иногда а иногда – они к другим заходят людям в других домах они бывают и чай там пьют и лимонад но так бывает иногда я это точно говорю я наблюдал я это знаю я это знаю знаю знаю я наблюдал и это знаю я это точно говорю» Бабушка сказала: – «Ну, почти как Лермонтов, только вот без рифм и знаков препинания. Ай-яй- яй!» Дядя Вася, из соседнего подъезда, сказал: – « Ну, паря, на таких раскоряках далеко не уедешь! Ты бы лучше к делу какому полезному разумение да охотку приращивал. Скажем, к ремеслу столярному, или – по механической части…» Про «раскоряк» и «механическую часть» Иви почти совсем ничего не понял. А про рифмы, про знаки препинания… – а зачем они тут? Тут они вообще не к месту! Есть у него и с рифмами… А бабушке так он сказал: – « Лопух твой Лермонтов!» Бабушка – у-ух! – крайне возмутилась! Крайне!) – А как мне впереди оказаться? – Окажешься впереди – всё равно останешься позади. Ты лучше – вровень. – Большая Белая Птица наклонилась к Иви, клювом едва – чуть-чуть – коснувшись его щеки. – Вровень и вместе. Будь вместе, вместе-нерасторжимо... Крыльевыми горстями Птица слепила в воздухе два комочка пыли. Подбросила их. Комочки за- вертелись-закрутились друг возле друга, – то одним, то другим боком друг к дружке льня… норовя сце- питься… быть… Нет, не выходило. – Пока они не одно – они не вместе. Птица крикнула, пронзительно и стеклянно, будто б – молнию сплела, – в них, в комочки. «Трень- день-динь!» – подвески на люстре. «Тик-так-…бум! Бум-бум, бум-бум, бум!» – часы. Затрещали, засвер- котели, проступая инеем царственным, новогодним, крупинки пыли: многие-повсеместные, – в изоби- лии и отовсюду, – крупинки стягивались, исполняясь вьюгой и кличем, в трепетную центробежность… стянулись (два прежних комочка пыли – с ними, вместе!)… слепились в вихревой ком (который, каза- лось, проницал-вместил в себя не только квартиру, но и весь город… но и совсем-совсем всё!)… стисну- лись… уплотнились… вспыхнули! Не было больше пыли, нигде (ни пунктира…), а была, в центре-серёдке комнаты покачиваясь- сверкая, Звезда. …Она покачалась-побыла немного и, измахнув блистанием и восторгом приветствен- ный поклон: Большому Белому Существу, Иви (получив и от них по поклону – напутственному), – вы- порхнула из окна, возносясь к братьям, к сёстрам… в высь… в звёздное небо. – Ты всё понял, Иви? – Не совсем… – Иви никак не мог отвести взгляд от звёздых ворот – своего окна. – Ерунда! – Птица, удерживая смех, вспенила перья и поболтала в воздухе клювом. Клюв её – что за клюв! – был похож на хрустальный стебель, проросший из солнцесветного горного ледника – в эхо… в надежду... в нежность… – Ерунда! Тебе просто пора спать; проснёшься, – поймёшь. – Да не хочу я спать! – Вот как… – почти что маминым голосом и с маминой интонацией сказала Птица. – Милая, милая Птица!.. – заговорил Иви. – Ой… (блеснули чешуйки, залоснилась округлость черт) Рыба, милая Рыба!... (он опять не договорил, – одыбью добродушной шевельнулась шерсть, высвети- лись смешливые клыки) Зверь! милый мой, тёплый, я… – Да, Ивушка, да, солнышко… слушаю тебя, – выдохнул Большой Белый Зверь. Чудилось, что он уже знает, о чём спросит его мальчик, знает и готов ответить, объяснить, протя- нуться помощью к каждой капельке трепетного порыва. – Я… я боюсь… Мне страшно… – прошептал Иви. – Мы же все – ну, вообще! ну, все-все! – не одно… да? не вместе… Вот: сколько вокруг всего! – и животных и цветов-деревьев и людей и камней и мыслей и букашек всяких… есть шкафы и машины, дожди и звуки… – и ещё, ещё! – и не вместе, поодиночке; как зёрна в мешке: шуршим, трёмся боками, давимся, задыхаемся, толкаем друг друга… – Да, Иви… да… – Вот из пылинок слепилась звезда, и им стало хорошо… но только на чуть-чуть! Теперь: звезда среди звёзд, и звёзды – поодиночке… А так неправильно! – Да, Иви… да… – Я понимаю!: любое движение любого существа – даже самое гадкое, даже самое глупое – направлено в сторону СЧАСТЬЯ. Но СЧАСТЬЕ – это состояние ЦЕЛОГО, ЕДИНОГО, и нельзя прийти к СЧА- СТЬЮ поодиночке, а только – всем, всем-всем-всем, вместе-сразу! – А ты это точно понял, Иви? – Не знаю… – А ты узнай. – Как?.. – О, это очень просто!: сядь на стул и не вставай, пока не поймёшь. – Ну… Ну я не знаю… Я подумаю… – Иви ткнулся носом в мягкую душистую шерсть Зверя. – …Скажи, а как мне попасть в том дом… в тот, который я видел во сне? …И что это за кошка? а?.. – А ты у стула спроси – как! …Кошка же… – кошка эта обернулась вокруг каждого, каждого прижала к своему горячему, к своему ледяному животику и чутко дремлет… Это – Время. – А зачем она приснилась мне? – Она просит разрешения сопровождать тебя. Тогда, когда ты шагнёшь, Ивушка. – А когда? – Это ты у стула спроси – когда! Иви рассмеялся: – У меня стул, как справочное бюро получается! – Конечно! …Впрочем, ты можешь сесть на чемодан или на холодильник, тогда «справочным бю- ро» будут чемодан или холодильник. Главное, быть искренним и не оглядываться. – Не оглядываться? – Да. Не оставлять за спиной возвратной тропы. Осознать, что иначе – враньё и кромешность, что больше некуда деваться, – только туда и так, а от «туда и так» – раз и навсегда. Иви засыпал, засыпал… Иви баюкался в дремучих звонных пригоршнях Зверя… Иви засыпал, засы- пал… Засыпая, вспомнил о лётчике Егоре. И, вспомнив, увидел; увидев – помахал приветственно рукой. Э-ге-гей! И лётчик Егор замахал ему обеими, одетыми в тяжёлые огромные перчатки, руками. (Это случилось в конце нынешней весны. В их доме, на комоде, со всегдашних – с очень давних – времён, стояла крошечная мраморная статуэтка: из странно маленького, немножечко квадратного самолёта по пояс высовывается человек в кепке и больших очках. Мама сказала, что человечек этот – авиатор. Иви не понял. Тогда мама объяс- нила, что авиатор – это лётчик, так давным-давно называли самых первых лётчиков, и что высовывает- ся он из аэроплана, так тогда называли самолёты. Приглядевшись к лётчику, Иви как-то сразу понял, что зовут того – Егор, что он очень добрый и очень смелый. И Иви стал брать с собой лётчика Егора, на все свои гуляния. Таскал он его в кармане; хоть статуэтка оказалась тяжёлая и оттягивала карман – помехи не было: с Егором бродилось очень уютно, спокойно, бродилось храбро и прямо. Однажды Иви почувствовал – мгновенно, как только положил Егора в карман: Егор что-то решил, решил окончательно и бесповоротно. Статуэтка, казалось, пылала, хоть совсем не была горячей… пыла- ла, звенела, пропеллер аэроплана дрожал… Первое, что случилось, когда Иви вышел на улицу – он спо- ткнулся и упал рядом с полуоткрытым канализационным люком. Конечно, упасть туда Иви не мог – люк был приоткрыт чуть-чуть… но туда упал лётчик Егор!: выкатился из кармана и молнией – уверенно, ре- шительно – скользнул в темноту узкого лаза. …Ух как Иви заревел! – и коленка ободралась и Егора жал- ко!... А потом – вдруг – перестал; он понял: лётчик Егор сам так пожелал, сам отправился внутрь плане- ты, чтобы помочь ей, что иначе он не мог, иначе – ну никак! А коленка… коленка – заживёт. Иви побежал домой, прихрамывая, сопя, – плюхнулся на диван, ухватил тетрадку и написал о лёт- чике Егоре стихотворение: «лётчик Егор под планетой сидит греет планету греет планету греет планету своим животом греет планету своими плечами греет ушами греет щеками что-то лепечет планете Егор… «ты не замёрзнешь… будешь согрета хоть тяжело мне сидеть под планетой – хочется крыльев ветра и пыли – хоть тяжело мне сидеть под планетой – хочется сосен весны пирожков… – хоть тяжело мне сидеть под планетой – буду сидеть под планетой всю жизнь ты не замёрзнешь! будешь согрета! ты не замёрзнешь… будешь… держись!» лётчик Егор под планетой сидит я рассказал вам об этом теперь» ) Иви спал. По стенам чехардило-кружилось: тени, события, имена, даты… – сплетались и распадались… вея- лись, веялись… кружились… сплетались вновь. Вот: костёр горит, и потрескивает, и перебирает в искря- ных лапах чётки сухих древес… катится, поскрипывая, повозка к спящему городу… шуршат, шуршат из травы маленькие лёгкие лапы… два человека всматриваются друг в друга, два человека узнают друг в друге себя… хлещет по гулким стенкам ржавой железной бочки позёмка, хлещет-укутывает… осыпают- ся письмена, – рассыпаются, – отверзают входы… Иви лежал в чехарде-кружении, как в дышащем, свивающемся прямо теперь гнезде. И нельзя бы- ло различить, где – Иви, а где – гнездо, но вместе – сиятельная колыбель, горсть к истечению родника. О-о-о!... Дыхание ровное, свободное, чистое… Дыхание родника, осознающего себя течением… 4 д е н ь Проснувшись, мама решила, что сегодня на работу она не пойдёт. Нет! Ни за что! Ей было очень тревожно, чересчур беспокойно: всю ночь снились какие-то странные рыбы, звери, птицы… какие-то люди – мужчины и женщины… шуршащие речеваньем листы… танцующие ветви… лесные поляны, в изморози по верхушкам высоких трав… И ещё многое, многое, многое… Мама понимала: видимое ею – Иви, её Иви, малыш… только в бесконечном множестве образов она всё никак – ну никак! – не могла отыскать привычного ей образа, близкого и понятного… А ещё... ещё видела она себя: промельком, завитком, едва уловимым намёком; всё в том же многом бурлящем потоке, всё с тем же пониманием: это – Иви… а отсюда: это – она, она! и многий поток и Иви… и всё-всё-всё! Встала она совершенно растревоженная и ни капельки не выспавшаяся. Вздохнула, надела халат и решительно направилась в прихожую, к телефону, звонить Зиночке – своей начальнице и давней по- друге, с тем, чтобы попросить на сегодня отгул, за свой счёт. Проходя мимо Ивиной комнаты мама при- слушалась: тихо… Но совсем не успокоила её эта тишина, нет! – растревожила ещё больше… С начальницей всё устроилось сразу. Зиночка покладисто согласилась, что – да, что – разумеется! что – «…работа не волк, а нервы в наше время в магазине не купишь!». Побеседовали немного о делах служебных; промежду прочим – об одном из типографских разнорабочих, Семёне Семёновиче. Зиноч- ка сказала: – «Гнать его надо, дармоеда, в шею! Всё по углам трясётся, от дела лынит! – мечтает себе, мечтатель, да в блокнотике пописывает, дурак очкастый…» Ивина мама не соглашалась: – «Что ты, он хороший…. Нескладный только, немножечко чудной. А работа? – ну не ладится… но – образуется, обра- зуется всё, вот увидишь!» – «Нет, – твёрдо сказала Зиночка, – это ты увидишь, как он ядром – ядром! слышишь? – вылетит из типографии с трудовой книжкой в зубах! …Вот прямо сегодня я ему выволочку и устрою!» – «Не надо! Давай лучше я с ним поговорю, завтра…» – «Ну давай, поговори…» – неохотно, после некоторого молчания, согласилась Зиночка. Тут мама вспомнила, что, кажется и Семёна Семёновича она видела во сне… Ну да! – он сидел на крыше и говорил, говорил… (о чём?) Мама нахмурилась; мама попрощалась по телефону с Зиночкой, положила трубку и неуверенно, робко направилась к Ивиной комнате. Подошла. Приоткрыла дверь… Сын её полулежал на полу, голову левой рукой подперев, правою же – что-то быстро писал на листке бумаги. Несколько примятых, уже исписанных, листков валялось вокруг. Маме показалось, что глаза его – закрыты, и это было непонятно… хотя самым непонятным проступало его непонятное быст- рописание, чего раньше не было и – да ну правильно! – быть не могло. Дети так не пишут! Да ещё: от- куда же мыслей столько набрать (и каких?), чтобы их так быстро записывать? Мама громко постучала в дверь и, не дожидаясь никаких приглашений, вошла. Иви улыбнулся. – Привет! – Привет… Ты так рано встал? – Ну да. Мне нужно было кое-что сделать. – А что ты делаешь, Иви? – Вспоминаю и отдыхаю. – Как это?.. – Ну… Ну, вчера я вспоминал быстро и много, а теперь – медленно и только одно. По-одному. По- нимаешь? Лицо мамы было непонимающим и напряжённым. – Вспоминаешь – что?... – Себя, – терпеливо сказал Иви. – Себя; из себя; помимо себя; всё. – Помолчал. – А теперь – отды- хаю и пишу. Да-да! Мне нужно немножечко помочь себе; себе, который теперь не я, но который – я, и нуждается в помощи. – Что?? – обалдело спросила мама. Иви рассмеялся. – Ой, ну ладно! Я тебе потом всё объясню. А теперь я чуточку ещё попишу, ладно? – Ладно… Маме очень хотелось схватиться руками за голову. Ох… Хоть в трубы дуй, – ничего она, решитель- но, не понимала. Ну что же… Ох! И говорит-то – совсем непонятно, а глаза ясные, спокойные. Так и впрямь тронуться недолго! Мама робко посмотрела на своего загадочного сына. – Можно я почитаю? – Конечно! Иви уже снова писал. Мама уселась, скрестив ноги, на пол, аккуратно подоткнула полы халата и взяла листок, тот что лежал ближе… «А он сидит на лавке… А ветер дует… А он сидит на лавке. А ветер дует, дует, – продувает насквозь, – выдувает напрочь тягости и изъяны. Так бы, казалось, сидеть и сидеть… и сидеть и сидеть, покуда ветер не переменит тебя наново, не переоценит – до капельки – каждый высвет тебя. Сидеть, ни о чём не думать, а думать только о том, что само подумается, что само сумеет войти в очищенного тебя и быть впору. «Мир гораздо теплее – и теплее и ближе, – чем наши мысли о нём.» Ну конечно! …А он сидит на лавке. А ветер дует, дует, дует. …И никто не знает, до каких пре- делов можно добраться, покуда ветер дует, покуда ветру не надоело – покуда ветру приятно – за- мечать тебя. Смотри!: заяц забрался на мачту и крепит снасти. О! этому кораблю неминуемо отплыть в шторма, и о шторма не разбиться. Вот: трезвонно! трезвонно! – вздулся парус, и вздулся мир – одновременно, навстречь друг другу.» … Иви быстро вымелькнул взглядом: от тетради – к маме. – Ты всё поняла? – Ой, нет… нет, Ивушка… Мама растерянно оглянулась по сторонам и взяла ещё листок. «…В Условной Реальности-бесконечности нет противоположностей, нет начал, нет заверше- ний. Нет и бесконечности. И вместе с тем – есть и противоположности, есть начала и заверше- ния, есть и она сама. Условная Реальность-бесконечность бесконечно полна и бесконечно пуста – одновременно. Полнота и пустота являются одним и тем же, являясь при том (как любые качества-проявления) противоборствующими противоположностями.»… Мама выронила листки. Листки плавно и изящно спланировали в разные стороны и улеглись невдалеке друг от друга, призывные и осмысленные, как блескучая лужица мёда на ладошке медведя. – Вот уж вот это… Ну уж это совсем!.. – Не поняла? – Какая-то бессмыслица… А разве тут есть что понимать? Особенно вот в этом, во втором… – Ага. Иви, не вставая, подполз к сидящей на полу маме и уткнулся улыбающейся мордочкой в её коле- ни. Мурлыкнул. – Чего «ага»? Ты объясни! – То, что ты сейчас прочитала – направлено не к тебе. – Иви извернулся на спину и посмотрел ма- ме в глаза. – Это для меня… другого меня. – Который теперь не ты, но который – ты? – Так ты всё поняла!? – обрадовался Иви. – Фигушки. – Мама крепко обняла сына. – Ничего я не поняла, Ивёныш. Хотя что-то… – Вздохнула. – Слушай, пойдём завтракать, а? У нас там – в шкафу – ещё с твоего дня рождения большущий пряник остался. – А какой – большущий? – Со слона! Мама сколько могла широко развела по сторонам руки, показывая, какой пряник. Иви захохотал: – Так это со слонёнка! – Да хоть и с кролика, – бодро сказала мама. – Пряник же! – А бабушка? – обеспокоился Иви. – А и бабушка уже встаёт. Вместе будем чаёвничать. – Приобняла сына за плечи. – Пошли? – Ты иди. Ты сейчас иди, – Иви задумчиво поёрзал ручкой в руке, – а я потом, через полчасика. Хо- рошо? – Хорошо… Мама пришла на кухню, стала посерёд, закручинилась; всё никак не могла сообразить, что ей те- перь делать: зачем она пришла сюда… для чего?.. Усильно встряхнулась, – заметалась по кухне; с маху села на табурет; вскочила; и вновь заметалась. Наконец, вспомнила: схватила чайник, наполнила под краном водой и поставила на плиту. Промыла чайник заварочный. Нарезала и выложила на тарелку пряник. …Мысли, мысли… – из повседневной возни мысли мотались-веялись, как мотаются в прибое водоросли, к берегу близкие, от берега неотделимые. Может быть, это игра, думалось маме. Ну что же за игра такая! – сплошное мучение и нервотрёп- ка… Да нет, вразумляла она себя, не игра, – куда уж… (никак у неё не шло из головы прочитанное); складно да непонятно, – а и есть что-то (что?...). К Ивиным косолапым стишкам мама уже привыкла, даже научилась находить в них – в некоторых, по крайней мере – свою прелесть, своё содержание. Тут же – всему нужно учиться заново… но – как?: пугало её это самое «тут же», пугало и выбивало из-под ног твердь земную. Мама, пальцы прижав к губам, всхлипнула… – тоненько-тоненько, тихонько-тихонько. Так. …Вот и вода закипела. Вот и чайник заварен. …Вот: зашумела вода в ванной, – всё зашумело в до- ме! – Иви и бабушка, умываясь, плескались друг в друга водой. Ворчанье и верещанье! – сплошное удовольствие и сырость. Чаепитие, да с пряником, – дело обстоятельное, улыбчивое, дело облизывательное. Можно год на это потратить, можно и сто лет: вопрос только в количестве чая и в величине пряника. …Пряник с зайца (а, пожалуй что – с черепаху) съеден был довольно быстро, чай выпит. Бабушка улыбнулась; бабушка облизнулась; пробормотав: «спасибочки!» засобиралась на рынок; быстро оделась и ушла. Мама стала прибирать со стола. Иви сидел на табурете, болтал в воздухе ножками и собирал, наминая на палец, сладкие крошки с тарелки. – Ивушка, – мама обернулась от раковины, – а как тот, который ты… не ты… Она немного запуталась и сбилась. – Я, который теперь не я, но который – я, – поправил-напомнил Иви. – Правильно… Так как этот ты-не ты-но ты узнает что ты написал? – Из письма! Иви закончил собирать крошки и уже стоял возле раковины, протягивая маме тарелку – к мытью. Впрочем, мыть такую тарелку – никчёмная формальность да надсмеянье: чище посуды трудно было придумать! – к тому же, Иви её ещё и облизал, на всякий случай. – Так ты письмо будешь отправлять? А куда? – у тебя есть адрес? – Письмо уже отправилось, мам. И уже получено. «Нет, так и есть – игра, – подумала мама. – Конечно же игра! …Или – что?..» Мама поставила та- релку в сушилку. Мама вытерла руки и сняла фартук. Мама посмотрела на сына. – Я сейчас тебе объясню! Иви выскочил из кухни. Через минуту он уже сидел напротив мамы, за столом и показывал ей принесённые листки. – Вот, посмотри, – протянул один из листков. – Только внимательно-внимательно, не отводи взгля- да! Мама, поджав губы, нерешительно взяла листок. – А на что смотреть? – читать, да? – Просто смотри. Смотри – и всё. Мама смотрела, смотрела, смотрела… Буквы начали расплываться, сливаться в сплошные широ- кие нити… – разливаться по бумаге…. Ничего не понять! – но маме показалось, что всё в её руках замер- цало и пришло в движение… Да нет, не показалось! – вот: с невероятной высоты рухнула на землю осень… не ушиблась, не поцарапалась, – крылья оправила – расправила из края в край! Мама поспешно отложила листок; взяла другой. …Лес, высокий и тихий; высокий и строгий; спокойный. Большая поляна – белым бела, даже ку- сты, даже невысокий утлый шалашик, и только чёрное – в просверках – пятно костровища… Вот: чело- век спит, а по белому – белому-белому – чистому мягкому снегу протягивается цепочка письмён. Одна, другая… Вся поляна покрыта тренькающими буквенными гирляндами. …Человек проснётся. Человек сделает столько шагов, сколько необходимо. Человек удивится. Человек прочитает; состукнется – вспыхнет – в нём недостающее звёнышко… …Шарахнулся в плавном визге занавес. Высветилась сцена. …И сцена – нет, не разверзлась, вы- щёлкивая из кулисных скорлуп актёров, а – опрокинулась; опрокинулась, обняла, – не отпустила никого, покуда каждый не проиграет свою роль до конца, до самого донышка, покуда не проделает в донышке трещину, достаточную для ухождения – раз и навсегда – из истошного свива личин… Мама рассеянно отодвинула от себя листки – …дальше, дальше… Закрыла глаза. – Вот ты и поняла! – весело воскликнул Иви. – Я пойду, ладно? Мне ещё нужно… Мама, не открывая глаз, молча кивнула. Иви умчался. А она… а она теперь уже совсем ничего не понимала! – наверное потому, что хотела сразу всё… немедленно! …Ходить в детский сад, учить уроки в школе, учить уроки в институте, ходить на работу, воспитывать сына, готовить, стирать, ходить по улицам, читать книги… болеть и выздоравли- вать, очаровываться и разочаровываться… стареть… Столько кирпичиков! – зачем? для чего? что такое строится из них? …и где, где оно, то что строится? …Кто она? Почему? …Наметь пыли – на щеках, на пла- тье, на соломе нутра, – муки куклы в кладовке кукольного театра… Так показалось… Мама сгорбилась, всё дальше и глубже пряча лицо в ладони. Ей совсем не хотелось плакать. Ей совсем не хотелось бегать и кричать. Ей хотелось думать, думать, думать, думать… Думать туда, куда всегда не хотелось думать… куда многим не хочется думать, потому что – трудно, кажется – совсем не- возможно, и… О чём? Да кто ж его знает! Да никто и не узнает, пока не начнёт – думать. ЗАЛ ОЖИДАНИЯ Да! да! да! – всё именно так и было!... Тяжёлая бетонная коробка станционного домика – переливалась, осверкивалась, дрожала, сиян- ным драгоценным камнем выщёлкиваясь из леса, из обмякшего ленточного марева троп и дорожек, из плавных, из заунывных рельсовых лесенок. Окна пригашено светились; так: пригашенность, напоённая, внятная, будто б – слепились тысячи светлячков, но не обернулись в костёр, – обозначились мирозда- ньем. Стены – стены! – шершавая вязь – так замелькало: отринули коробковость и углы, испили темеч- ком ледниковую шапковость горных высей. Гукая, выметнул к станции длинное тело поезд. Фыркнул. Царапнул – навзрыд скрежетнул – ко- лёсными лапами (лапы еловые вздохнули, вздохнули, качнулись...). Так: встыли на двести секунд у края платформы. Никто не покинул вагоны. Никто не взошёл в вагоны. Вот: зряшно топтанье поезда... так помере- щилось бы иному зеваке, окажись он тут. ...А поезд – примчался к смотрению. Смотреньем теперь напоённый – стронулся, отряхнулся (подобно собаке взъерошенной водами, вдосталь омытой), – умчал. – И-иэ-эх!.. Человечек грохнул большущую грузную сумку у края платформы, и досадливо посмотрел вслед уходящему поезду. Это же надо! Это ж..! Да и то сказать: идиотство; одно сплошное идиотство и ничего кроме. А так ведь, можно сказать, пёр... Ну что там – пёр! – нёсся! ураганом хрипел, ног под собой не чуя, а чуя лишь сердца исстервенелый стук, да хлюпанье, да чавканье, да скрежетанье в непомерно нагруженной сум- ке. Вот... ...Эх, пожадничал, дурак! Надо было в две сумки наложить, да и поменьше, поменьше... Ну уж что теперь. Человечек помотал головой. Обмакнул лоб и лицо краем рубахи, стирая пот. Вздохнул; зябко по- вёл плечами; поплёлся к станционному домику, натужливо волоча за собой сумку. ...А и только распахнул он, сердито бормоча себе что-то под нос, тугую плавную дверь, а и только ударился о косяк да, охнув, скрылся за дверью, – тут же появилась из-за угла домика странная круглая физиономия, кошачьей в подобие, и – вслед вошедшему – отчётливо и озорно хихикнула. Зал ожидания – гулкий, квадратный, с расставленными вдоль стен фанерными лавками, с окошеч- ком кассы в правом дальнем углу – не очень-то понравился человечку. Да и чему тут нравиться! Вопре- ки вот уже с месяц как начавшейся осени – отопление не было включено, и спёртый холодный воздух никак не улучшал раздражённого настроения. Англо-буквенные и порно-видовые подростковые граф- фити по лавкам и стенам – ущербные, тоскливые – вытряхивали из зрителя омерзение и буйную пе- чаль. Окна – грязны до непроглядности. Пол – замызган, усеян бумажками, ветошью какой-то, окурка- ми... И – пусто, никого, за исключением одинокого представительного гражданина, сидящего возле са- мой кассы с шуршливой обильной газетой. Человечек грохнул облизь двери сумку. Потёр-побаюкал утомлённую долго влекомым грузом ру- ку. И снова – в который уж нынче раз – вздохнул. – Эй, паренёк! Как вас там... Человечек вздрогнул. Обернулся. Оторопело посмотрел на гражданина с газетой. – Простите, это вы мне? – Тебе-тебе... Во даёт: «это вы мне?» Да нас тут двое всего! – Семён Семёныч... Семёну Семёновичу буквально несколько месяцев назад исполнилось сорок лет, и ему никак не ожидалось услышать в свой адрес оклик «паренёк». Да и потом, что это за фамильярность такая! Что это... – Сеня, значит. Ладно. – Гражданин схлопнул газету и вкусно зевнул. – А не знаете ли, Сеня, когда там у нас последняя электричка? Тут расписание намазюканное какое-то, неразборчивое... а и спросить не у кого, – касса закрыта. Да ко всему прочему, похоже, что кроме нас в этом монументальном сарай- чике никого нет. ...А? – Ну... она ушла только что. Вот только что. Я и сам на неё минутой разве что не успел! Семён Семёнович почувствовал даже некоторую виноватость перед невоспитанным граждани- ном. Ему захотелось похлопать по плечу, всплеснуть руками, помотать головой, – утешить хоть как-то, хоть чем-то (сам-то уж – свыкся...). – Что?!? Вопль ещё висел в воздухе, вылетевшая из рук газета ещё не коснулась пола, а гражданин – исчез. Вылетел, дверь едва не снявши с петель; ругнулся на улице. Семён Семёнович потоптался растерянно. Поозирался. Подошёл к газете; ах, как жалко ему стало газету! Она была похожа на распластавшуюся в комковатом заснеженном поле птицу, птицу изнурён- ную, но ещё полную сил, но ещё готовую к новым свершеньям, к дальнему пути. Семён Семёнович поднял её и, аккуратно разгладив, положил на лавку. Птица – газета – благодарно обмякла. Шумнула дверь. В зал ожидания, хмурясь и грозно надувая толстые небритые щёки, вкатился невоспитанный гражданин. – Нет, ну это ж супостатство сплошное! – грохнул он, свирепо косясь на закрытое окошечко кассы. – Ну уж это... Да я им разнесу сейчас всё за такие кренделя! Я вот сейчас лавку возьму и нашествие Ба- тыя им заделаю сверху донизу! Гражданин обхватил ближнюю к нему лавку поперёк – спинку и сиденье лапищами охапив, по- елозил её, от пола чуточку отодрав, но всерьёз поднять не осилил, – забабахнул лавку на место; плюх- нулся на неё же, ногу – в забабахе неловком ушибленную – потирая и что-то невнятное бормоча. – Да не огорчайтесь вы так, – посочувствовал Семён Семёнович. – Что вы... Бывший читальщик газеты, столь очевидно – невзирая на солидное обличье – проявивший себя невоспитанным и буйным хулиганом, уставился на него с мрачным, но несомненно живым интересом. – Ну? – Что – «ну»?.. Семён Семёнович немножечко испугался. – Электричка следующая когда – знаешь? ...Когда? – Следующая – утром... Через восемь часов. – Ну-у... Ну и начудил ты, Сеня..! – А я-то здесь при чём? – удивился Семён Семёнович. – А? При чём здесь я-то!? – Да это я так... – солидный, но хулиганистый гражданин, опрокинув на лоб шляпу, крепко потёр затылок. – Так... Шутю, понимаешь? – Вы, между прочим, здесь были, когда электричка подошла, – язвительно заметил Семён Семёно- вич, – что ж не сели? – Не искри соплями, а то уши загорятся, – грубовато посоветовал гражданин. Вздохнул. – Ладно... нам тут всю ночь на двоих одну грушу околачивать, – давай знакомиться. – Я давным-давно уже представился... – вы ж меня всё «Сеней» кличете! Кстати, я вам не давал ни малейшего повода для такой фамильярности. И вообще – на «ты»... – Говорено же: не искри. «Ты», «вы»... – не на рауте, не в опере... Что ты, прямо, как не родной! – Да какой я вам родной... – Не понял. Гражданин так крепко теранул затылок, что шляпа, и прежде совсем уж проглотившая брови, ныне совсем свалилась с его головы. Свалилась – покатилась к двери. Оба собеседника проводили её взглядами отрешёнными, едва ли и заметив бегство наголовной одёжки. – Так я не понял: ты мужик или не мужик? – Ну что вы ко мне привязались... – Нет, ты – родной или не родной? – Да родной я, родной! – закричал, сорвавшись, Семён Семёнович. – Вот ведь пристал!.. – А раз родной, значит – на «ты». Гражданин встал с лавки, распрямил плечи и торжественно протянул огромную, похожую на ковш экскаватора, ладонь. Встал и растеряно улыбавшийся Семён Семёнович; протянул ладошку в ответ. – Капитан Немо. Ладони слепились в рукопожатие. – Простите, как?.. Рукопожатье разъялось. Семён Семёнович и гражданин-Капитан уселись на лавку вновь. – Капитан Немо. – Удивительное поименование... – Обычное. – Капитан поёрзал на лавке, устраиваясь поудобнее. – Я, Сеня, уже привык. ...Это меня во дворе нашем так прозвали, когда я у себя в гараже подводную лодку клепал. Мне нравится. – Вы... – «Ты». И можно просто: Капитан. – А?.. Ах, ну верно. Так ты построил настоящую подводную лодку!? Маленькую, да? ...Настоящую? – Ага, настоящую... Из фанеры! – Капитан показал Семёну Семёновичу язык и лучезарно ухмыль- нулся. – Я подзаработать крепко собирался, вот и выдумал разных пейзажей понаделать, а на их фоне – фотографировать. Понимаешь? Верблюды там всякие с пальмами, крепости да дворцы, подводная лодка... Малышни у нас, во дворе, много было – от двух до двадцати, – кому романтику, кому лирику; разбогател бы – от нечего делать, хоть унитаз себе из платины варгань! – И что? – И то! Лень стало. – Капитан расхохотался. – Так подумал: зачем миллионерить, добираясь к вер- шине творения – платиновому унитазу, если мне и на фаянсовом, как соколу в гнезде! – Гулко хлопнул себя по коленям. – Только лодку и успел сделать; из гаража вынес, посерёд дворика пришвартовал, – пусть море помнят, поплавки сухопутные. ...Отсюда и прозвище. В Семёне Семёновиче колыхнулась симпатия к своему вокзальному сосидельцу. – Ох, да ты, наверное, моряком был? да? – Не-а. И на море не бывал никогда. Не довелось. Капитан пригорюнился. (Ох… – о-хо-хо…! – как жалел Капитан, что – не довелось... И носило, носило его... И пески пустынные руками трогал, и об острые горные выпендрюшки бока обдирал, и ноги стирал до кровавых проплешин на таёжных тропах... Два десятка профессий переме- нил, – ни в какой не осел... Три семьи изведал... Кнуты да пряники по жизни – мешками собирал... И – носило, носило, носило его... а к морю не выносило ни разу. Как же, как же так? А и сунься – не разберёшь! Сто раз – запаха шального (ах, солёного!) завиток учуя – лыжи вострил он в милые сердцу края, где дельфины плещут росою в лицо горизонта, где пья- ные ходят ветра, где облака омыты невнятицей птичьих игрищ, где скалы приподняты над землёй, и землю несут на себе и машут руками. …А вот в детстве… ) – Да… – Семён Семёнович сочувственно поёрзал в кресле. – А я вот бывал, целых три раза. Ма- ленького ещё родители возили, – дикарями у старушки какой-то устроились. У неё ещё дерево – шелко- вица – светлое такое, большое, во дворе росло… Два раза с женой в санатории. …Жарко там. – Чудак! – Капитан глянул на него несколько обалдело и укоризненно, как водолаз на курящего карпа. – Да разве на море бывают? Вот ведь вздор! Морем – дышат. – Это как? – Ну… – Капитан задумался. – Вот, скажем, женщина, которую ты любишь… да! …прижмёшь к себе – уж дальше, кажется и нельзя, аж кожа трещит! – а всё мало. Вот она здесь, рядом, а отошла от тебя на минутку, положим, супу сварить, – ты уж задыхаешься, тебе уж воздуха мало: к ней! к ней! Трёшься по- близости, пока она этот суп варит, не отходишь ни на шаг. …Понял? – Да как-то не очень. Но что-то, конечно… – Балда! – Капитан с жирным смачным хрустом поскрёб двухнедельную щетину на подбородке и взглядом снисходительным, сожалеющим в Семёна Семёновича упёрся. Вздохнул. – Академик, ты ко- гда-нибудь женщину любил? – Я не академик, – машинально, но твёрдо отрёкся Семён Семёнович. – Раз очки носишь, значит – академик, – наставительно сказал Капитан. – Так как, любил? или… – Тут он с демонстративным ужасом выпятил свои шоколадные шальные глазищи на Семёна Семёнови- ча: – Сеня, не пугай меня! Неужто без любви жизнь прожить умудрился? – Да отвяжись ты от меня, – вяло отпихнулся тот. – Неужто, Сеня?... – Ну тебя, – буркнул Семён Семёнович, и досадливо отвернулся от назойливого любопытника. (Женат Семён Семёнович был всего один раз, и – по сей день… А жену – не любил. Вот как… Да, конечно, прожили они вместе целых пятнадцать лет и уже давно – прочно и безнадёжно – привыкли друг к другу, но… но и вначале любви не было! Не было! Вот ведь… …Но была любовь! Была! Та девочка на балконе… Он ходил возле этого балкона несколько лет, и смотрел, смотрел. Месяцы сбивались-слипались в часы, годы – в дни, – сумасшедше и мимолётно! …Юный Семён Семёнович, взглядом пылающим, взглядом невесомым упёршись в мякоть подуш- ки, смеялся, всхлипывал, яростно мотал головой, растирая по наволочке слёзы и звуки и милые сердцу видения. Потом вскакивал – снова бежал к смотренью, если и не той девочки (о, может быть она спала…) то хотя бы того балкона. И смотрел, смотрел… Но так и не решился обратиться к балконным небесам хотя бы с одним словом. А зато – за все проведённые в радостях и муках годы – ухитрился скопить целых четыре взгляда (оттуда! с небес!..), а в одном из них различил понемногу – годами перетирая – узнавание и привет. …Спустя какое-то время девочка уехала. Куда?.. Куда – Семён Семёнович не знал. Да и не пытался узнать, просто – помнил.) – Ну что, академик, время позднее. А? Что, спать будем ложиться или, может, яблочком угостишь? Капитан грузно хохотнул. Он вообще, такой как есть – шумный, грубоватый, – здесь, в строгом квадратном крошечном зале ожидания, всё больше и больше напоминал Семёну Семёновичу заплутавшего в железной бочке боб- ра. …И – гулкие шаги; хотя Капитан всё время сидел на одном месте, только ворочался мало-помалу – Семёну Семёновичу явственно представлялись исходящие из него гулкие беспокойные шаги. Вот бы… Хотелось взять и опрокинуть бочку, чтобы бобёр, наконец-то выбрался, наконец-то перестал грохотать и суетиться. – Какие яблоки? – Семён Семёнович подвинул ногой к Капитану скрежетнувшую сумку. – Там только дачный инвентарь. Жена велела забрать с дачи посуду и прочее… – Да ты что, Семён!? – Капитан шумно и обиженно засопел. – У тебя что, в этом тюке груздя- кочевника съестного совсем нет? ни крошки? – Ага, – грустно подтвердил Семён Семёнович. – Только тарелки, половники, сковородки, ка- стрюли… – И д о ж д ь. Вокзальные сидельцы вздрогнули. Голос (а может и не голос, а миллион сквозняков, сложившихся в короткую фразу...) показался каждому из них рядошним, чуть ли не над ухом. Капитан вскочил и быстро, чуть не опрокинув лавку – заглянул под неё. Семён Семёнович же за- мер; испуганно поблёскивая очками, мелким натужным оглядом – осмотрелся. – Никого. Капитан выпрямился. Растерянно покрутил головой. Фыркнул. Потоптался, даже не замечая, что топчется на собственной шляпе. – Никого, Сеня… Ты что-нибудь понимаешь? – Никого… – прошептал Семён Семёнович. Чуть расслабился; провёл рукой по лицу, задирая и ко- собоча при этом очки. – Никого… Шуршнуло. Тут оба вокзальных сидельца, не сговариваясь, скосили глаза на сумку. Сумка, только что стоявшая неприметно и грузно, потемнела, набухла сыростью и на все свои брезентовые засаленные бока вы- толкнула, из глубин – наружу, блескучие мелкие капли. Сумка чуть осела, чуть накренилась и выглядела в таком положении довольной, признательной, ублаготворённой. – Что у тебя там с половниками, Сеня? – С половниками?.. Семён Семёнович опасливо посмотрел на сумку. Нет, не узнавал он сумку – дикое дело! – стран- ная такая нынче… да и вообще: просочилось прочное неотгоняемое ощущение, что сумка сама – смот- рит… внимательно смотрит, с намёком… Вот ещё!.. – Что-то там у тебя растеклось, Сеня, – озабоченно сказал Капитан. – Ну явно! – Да чему там течь-то… – Может, ты какую-нибудь кастрюлю вместе с супом прихватил? а, Семён? – Ага! и чайник с кипятком… – Ай! Капитан быстро поджал ноги. Семён Семёнович ног поджать не успел, – остолбенел, таращась… Сумка распахнулась. Колыхнулась, переваливаясь с боку на бок, как Ванька-встанька. Будто бы – так показалось и Капитану – простонала… Ох, – ну что за сумка! Из глубины, из чрева невнятного и неразглядного, выпорхнула тучка. Выпорхнула – обернулась больше самой сумки, очертаниями своими более сумку не напоминая. О! она несомненно была слеп- лена из множества всяческих предметов – это угадывалось: тут и кастрюли и сковородка и ложки с вил- ками… и старые брюки… и чашки… Туча – из множества тучек, уже теряющих отчётливый – да и вообще какой бы то ни было – облик, в новом своём пребывании – призрачных и пушистых; они ещё не приня- ли какой-то иной, особой и общей для всех формы, но уже (так ощущалось), втискиваясь – оставляя прежнее обличье – съединялись друг с другом. Туча поднималась, поднималась, поднималась к потолку, плавно, неторопливо. Она как бы осто- рожничала, как бы не желала пугать и опрокидывать своей чрезмерной летучестью. Так! Так! Взмыла, отблёскивая, переливаясь, – скоснулась с потолком. А как туча поднялась, замерла, – так сумка, облегчённая и развёрстая, закрутилась юлой на полу; закрутилась-завертелась, верчением стягиваясь в шар. Стала шаром. Но – на мгновение… На совсем на немножко… А чуть погодя – рассыпалась, вьюжа зал ожидания в шурный бумажный вихрь, тысячей ты- сяч листков. – Что это?.. – Дребёзгл был голос Семёна Семёновича, просителен. – Что это? …а? Капитан молчал. Семён Семёнович обвёл пришалелым беспомощным взглядом заплёснутые в бумажные сугробы окрестности. Икнул. – Ты чего? – сурово спросил Капитан, нервно потирая пятернёй скулу. – Заняться больше нечем, что ли? – Как это?.. – снова икнул. Тут, без всяких предупреждений и громовых раскатов, из тучи под потолком рухнулся дождь. Дождь заплясал на изузоренной множеством буковок белизне листов, нисколько не затирая ни белиз- ны ни узоров, но напитывая собой насквозь. Дождь забарабанил по шляпе Капитана, по побелевшему, выгнутому стучанью навстречь, лицу Семёна Семёновича. Зафырчал ручьями по стенам, смывая-сбивая известь и краску, прокладывая многие, причудливо и неожиданно сплётшиеся русла; звонко, журчливо заболботал по окнам; запрудил лавки, выбиваясь из округлых углов – к полу – весёлыми булькающими водопадами. Дождь не был холодным, – нет! – не был знобким или промозглым, невзирая на прочную погру- жённость приютившего его пространства в осень. Дождь не был натужным, не был колким. Вот так: ве- янье – летнее, долгое – одуванчиковых лохмотьев, оседлавших солнечные блики; по сбиву волос, по векам, по губам – горячая, в сумасшедших травных запахах ладонь. Ах! И хочется вздохнуть. И хочется запрокинуть руки под голову – опрокидываясь в сон… и сон – настоящее пробуждение, долгожданное, дорогое. Но ещё – опрометь, лязгающая тугая горячка, так похожая на ужас, что будто и не ужас, не ужас совсем, а – так: дрожь застоялого, продёрнутого ржавью механизма; упадающий – взрыв! – грохот опомнившихся-двинувшихся сочленений; скрип, скрип, скрип… осознание себя как ноши, как – может быть – чуда. Зал ожидания преобразился; вот ведь: распрямился, замерцал каждой точечкой. Он вообще пере- стал быть похожим на зал ожидания, напоминая нынче, и в том – находя всевозможные приятности, ночную заснеженную поляну в чащобном зимнем лесу: лес, лес, лес… дубы да осины, да берёзы, да иные древеса… строгий дремучий разлёт ельника… и – поляна посерёд… мерцающие сугробы… лукавая лизь позёмки… Промелькнул след. Целая цепочка следов. Следы, следы, следы – во всякое направле- ние… из всяких мест… Семёну Семёновичу стало страшно. Дыхание обернулось частым, разбросанным, – рваные корот- кие вдохи и выдохи мотались по истошно напряжённому организму скоротечными шариками- пузырьками. – Что же у тебя за сумка такая, Сеня? …Это ж в каком магазине ты её купил?? – А?.. Лицо Семёна Семёновича побелело. Уши наполнились мелким стеклянным шумом. В дурнотном обмороке стал он оползать по лавке – вниз… вниз… вниз… – Эй! Сеня! Капитан вскочил – резкий, быстрый, – ухватил Семёна Семёновича под мышки, втянул по лавке обратно. …А и только вскочил он, как туча – растеклась, облепив потолок, качнулась… всосалась сквозь… девалась куда-то. Ни тучи, ни сумки, ни содержимого, только: исписанные листы, разбросанные по- всюду; мерцающий зал ожидания; огромная – невероятно огромная!... – осень за окнами. – Семён! ну-ка, очухивайся! – Капитан пару раз, несильно, охлестнул бедолагу по щекам. – Очухи- вайся, очухивайся, суслёха кучерявая! Приходи в себя… Веки Семёна Семёновича дрогнули. Мотнулась голова. Капитан одарил страдальца ещё одной пощёчиной. Голова мотнулась сильнее, глаза приоткры- лись. – А… – А и Б сидели на трубе, – бодро откликнулся Капитан. – В смысле? – непонимающе моргнул Семён Семёнович. – В смысле – «А» упало, «Б» пропало… Что осталось на трубе? – Ничего не понимаю… – жалобно поморщился Семён Семёнович. – Где… это? Ну… Туча. Да? …Где она? – Ни тучи, ни сумки, – лучезарно улыбаясь, обрисовал ситуацию Капитан. – Надаёт тебе по шее же- на! А? Начисто вывеску обкусает, а то и щупальца в косички заплетёт. – Да что ты городишь! – возмутился Семён Семёнович. – Да что ты вообще несёшь-то!.. – Не кипятись, суслик, – охолонил собеседника Капитан. – Это я тебя заместо нашатыря… развле- каю. – Плечом тяжело навалился, зашептал: – Мы тут во что-то вляпались… понять бы во что! Ты-то как? – В смысле? – тоже шёпотом. – Ну-у… Соображения какие есть? Ты вот как полагаешь, это с нами – что? …Да что ж ты всё глаза- ми-то лупаешь, – рассердился Кпитан. – Очки носишь, а мозгой пошевелить лень!? – А ты – шляпу, – огрызнулся Семён Семёнович. Шепотливая перебранка сосидельцев-собеседников нервными гулкими хлопьями раскачнулась по залу, зашелестела, загудела в углах. Загустел, шёпоту – блюдом, воздух. Загустела, совсем уж шлёп- нувшись-обволокнув со всех сторон, темь. – Э-э, говорить с тобой… – досадливо сморщился Капитан. (…А было Капитану сорок… да: сорок лет. А допрежь того, как исполнилось ему сорок лет, было ему и четыре… и десять… и двадцать пять… Но ни разу не помнил он случая, чтобы что-то изменилось в нём вверх тормашками, перескочило куда-то в сторону; и в четыре – он, и в десять – он, и в двадцать пять, и в сорок. Ему с самых ранних пор талдычили, что вот он – Борюсик, Боря, Боренька, Борюшка – младенчик- ребятёнок, и пребывает, можно сказать, в состоянии бессознательном, в детстве. А дальше – дальше совсем-совсем другое!: он станет юношей… Но и этим дело не ограничится – нет! – он станет взрослым. Да-да, – говорили взрослые, – ты тоже будешь взрослым, как мы… Ты перестанешь быть ребёнком и станешь взрослым… О! и впрямь, он видел, что эти существа, говорившие с ним снисходительно и убеждённо, – иные, чем он, другие. Отличий было много, но самое главное – хозяйское, неоглядчивое право на всё, что во- круг. В том числе и на него, Борюсика. …Неужто он тоже сможет так!? «Боренька, ну что же ты делаешь! – возмущалась мама, наблюдая, как её сын – в очередной раз – наклоняется к пёстрому камушку на окоёмке лужи, к причудливо изогнутому куску проволоки, к необычайно красивому и загадочному обломку чего-то. – Что ты всякую гадость руками хватаешь! Те- бе что, игрушек мало?» Ну конечно, мало! …Нет, он помнил о своих игрушках, и даже охотно, правда, не слишком часто, играл в них. Но… его всё время, безотчётно, не определимо никак, смущала некая законченность, од- нозначность того, что называлось «игрушками». Застывшесть, что ли… Может быть потому, что их дела- ли взрослые, давным-давно всё позабывшие и ничего – давным-давно – ничегошеньки! – не понимав- шие. Но это вовсе не означало что ему не хотелось стать взрослым. Наоборот – до дрожи хотелось (как, впрочем, и большинству детей). С одной стороны – избавиться от мучительного надсадного опекунства, с другой – вкусить прославляемую повсюду сладость метаморфозы: ребёнок – взрослый; стать совсем другим существом, почти марсианином. …Вот так, должно быть: ползала гусеница по листу, …ползала, ползала… хлоп! – бабочка. …Шли годы. Всё взрослее и взрослее становился – когда-то совсем маленький – Борюсик. И снова – шли, шли, шли годы, да иной раз при прохождении так топали! Так топали… Но – снова выравнива- лись в вереницевый струйный шаг, и – шли, шли, шли… А метаморфоза всё никак не наступала. Уж ка- залось бы: щетинистая физиономия, как напильник круглый, ручищи – лопатами, дети свои появились, да… и окликали уже не «Борюсик», а «Борис Григорьевич» или приятельски «Капитан», – да поди ж ты! не наступала метаморфоза; всё в нём снаружи стало иначе, а внутри – прежний мальчонка-ребятёнок, только пригнувшийся, согбенный… И так приметил он, что у других – то же. Да! Только – притворяшки! ух, какие притворяшки!: дела- ют вид, что метаморфоза благополучна совершилась и остервенело играют-живут по раз и навсегда сляпанному, зарамленному сценарию – кто как может, но стараясь, стараясь… Вот: пригнувшиеся, сог- бенные дети с паутинистым взглядом. …О! …Впрочем, Борис Григорьевич и сам в игру втянулся; как го- варивал он в бытность свою третьим мужем у пятой жены: «Со временем и гусь сопьётся, если бутылку не отнять». …Тоскливой – вдрызг и до хохота – была ему его взрослость. Да и другим… Однако, боль- шинство взрослых старательно да с немалым апломбом делало вид, что – вполне привыкли, что даже находят удовольствие… (а глаза-то – сиротские!), и старательно, старательно-старательно, готовили к будущей взрослости своих детей. Сам повзрослевший Борюсик ничем подобным не занимался, утвер- дительно полагая это мерзостью и воровством, а к своим родительским обязанностям относился наплевательски и сумасбродно. …Борюсику – Борису Григорьевичу, Капитану – казалось, что если он доберётся до моря и, разбе- жавшись, бухнется в первую же попавшуюся волну, то его сразу омоет, очистит, выметет набело, зано- во! – вернёт обратно… Он сумеет! …Ох, жизнь, вероятно, подозревала в нём это умение и настойчиво, прочно отодвигала Борюсика, раз за разом пытавшегося прорваться и обрести, от пронзительных морских объятий. Но почему! Да что ж ты… ) – Не гуди, калина, лучше песню спой, – гудёжно бормотнул Капитан. И так гулко, так безответно прозвучалось в нём напевание, что сразу понялось: задремал; дрёма окатила-ольнула-заволокла… так неожиданно, так мимолётно! Как он с этим очкастым горбылём за- болтался – так и ухнулся по ходу, будто горой песка ляпнули; ляпнули – и истряхнули обратно. Дела! Прямо, как этот… с обмороком его идиотским! – Послушайте… Послушай… Да послушай же! – затеребил Семён Семёнович. – Баклажан ты недоваренный, вот что, – вяло сообщил Капитан. – Оставь ты свои насмешки! – взбеленился Семён Семёнович. – Что ж такое! …Вот при чём тут ба- клажан? – Ни-ни, – зевнул Капитан, – никакой насмешки. – Доброжелательно посмотрел на соседа: – Я толь- ко подумал, что тебе будет интересно, вот и поделился. Семён Семёнович напряжённо застыл. Капитан всмотрелся: лицо мятое, топкое, руки дрожат. – А ты поплохел, Сеня. Капитан решил проявить заботу, и даже одернул, оправляя, на Семёне Семёновиче плащ. Достал пачку сигарет; вытряхнул две сигаретины. – На, кури. – Я не курю… – Я, когда сплю, – тоже. Ну и чего? Щелкнул зажигалкой. Задымил. – Неважно, Сеня, выглядишь. Это тебя, наверное, ещё прежде теперешнего жена попримяла, а ты, значит, надумал нынче – пока сумку пёр – обидеться и публично поплохеть. Да? Семён Семёнович молчал. – Так это ты, я тебе скажу, зря. Обижаться надо сразу, Сеня. – Капитан огляделся; обтряхнул брюки; примерился к вставанию. Встал. – Ну? – и надо тебе это? Семён Семёнович молчал. Губы его подёргивались. Капитан вздохнул. – Ты что такой серьёзный? – Потрепал соседа по плечу. – Вставай давай. Попробуем выйти, – по- смотрим, что снаружи. Семён Семёнович разлепил губы. – Я боюсь. – Почему? – Капитан удивился. – Ничего ж страшного не произошло. Вот только непонятно всё напрочь, а так – даже забавно: дождик… сумка твоя… листки какие-то… Капитан нагнулся и поднял с пола один из листков. Подумал. Снова нагнулся – подобрал ещё один. Вгляделся. – Смотри-ка, тут написано что-то: «А он сидит на лавке… А ветер дует… А он сидит на лавке. А ветер дует, дует, – продувает насквозь, – выдувает напрочь тягости и изъяны....» Слушай, почерк-то знакомый! Капитан хлюпнулся на лавку рядом с Семёном Семёновичем. – На мой почерк похож, вот те на! – Капитан выволок из кармана записную книжку, открыл – при- ложил рядом. – Смотри! – …И на мой, – тихонько, как луговой сквознячок, прошелестел Семён Семёнович. – Ну-ка, напиши что-нибудь здесь, на полях… – Капитан выцепил из того же кармана шариковую ручку. – На, держи. …Да вот тут, вот тут давай, – прямо на полях. Почерки и впрямь были чем-то похожи. Все три. И не то, чтобы написание букв виделось одинако- вым или там – наклон. Нет. Что-то присутствовало общее здесь, и присутствовало явно, во всеуслыша- ние… что-то помимо внешнего облика текста, но от текста неотрывное, наполняющее напролёт, до ка- пелюшечки. От близкого дыхания соседа у Семёна Семёновича запотели очки. Он снял их, протёр драной сви- терной полой, и, водрузив разглядалки обратно, несколько отодвинулся по лавке от держащего листки Капитана. Закрыл глаза. (Тот кусочек времени, в который судьбе было угодно затиснуть его детство, Семён Семёнович помнил как очень длинную, как очень короткую, как очень ухабистую дорожку. А может быть и не до- рожку – тропку; заковыристая звериная тропка, утоптанная копытами травоядных и отлакированная мягкими лапами хищников – она вовсе не предназначалась для колёсного продвижения. Но – вот: толкнул кто-то тележку (а в тележке – Семён Семёнович) по этой тропке и покатилась она, вихляя, дро- жа, дребезжа всеми своими молекулами (а заодно – содержимым), покатилась, покатилась… Прикати- лась куда-то… Куда? А и не поинтересовался до сей поры. Некогда было. Выхватило его из тележки – вынудило самого ногами перебирать. …Да таких колдобин «то-что-выхватило» ему под ступни набросало, что и колёса тележные, на звериной тропке оббитые, должны были его пожалеть. И, должно быть, жалели. Ох, устал Семён Семёнович. Крепко устал. Еле ноги волочил, вот как устал. Из детства вырванное существо – как вырванное сердце, изнемогающее трепетать в чужой среде. Учился Семён Семёнович в школе, как и большинство других, – отбывая надрывную, тошнотвор- ную повинность – каторжный срок, плюхнутый посерёд детства. О, до чего же в детстве зорки глаза, звонок голос, горячо сердце! – тут бы оглядеться, осмысливая жизнь, жизнь переосмысливая и тормо- ша. Тут бы… Но – не дозволялось, и даже оберегалось строго детьми прежними, прежне искалечен- ными: взрослыми. …Семён Семёнович и опомнится не успел – как облачился с ног до головы в страш- ную перемену: во взрослое платье… во взрослую жизнь… Переменился; перемена-подмена – вот как ощущал это Семён Семёнович, – вихлястый облезлый обман… несчастные глаза… бедствие!.. …Женился. И жили они с женой, жили… И были у них дети… И было у них всё, чего быть не долж- но, но что приходит всегда нежданно, как явь, как свист: отчуждение, боль, тоска. Только на службе, где Семён Семёнович прослыл лодырем и дурошлёпом (а служил он в типогра- фии, разнорабочим) высверкивалась ему маленькая отдушина, этакая дырка в потолке – книги. Хватал Семён Семёнович, случалось, какую-нибудь книжицу – ещё тёплую, остро пахнущую, безобложково- нагую – угадывая дальним чутьём именно в этой книге сияющее и небывалое. Выхватывал – прятался в уголке в обнимку с драгоценностью; читал, читал, читал… читал – покуда не заметят, не наорут криком, не погонят службу служить в поте лица своего. Давно бы уж совсем прогнали запойного читателя, если б не крепкая нехватка в работниках, пусть и таких. Но нехватка была, и Семёну Семёновичу пока удава- лось – цепляясь за книги – служить вполсилы да кое-как. …Худой, сутулый, затишенный – он казался своим сослуживцам привидением, сохлым призраком здешних мест, чем-то сближавшим их обжитую привычную-обычную типографию со средневековым замком. В месте своего квартирования – избегая семьи – Семён Семёнович обычно запирался на балконе. На балконе, хоть бы и зимой, он думал (много-много), мечтал, а иногда – прижав к коленям такую же измятую, худую, сутулую, как и сам он, тетрадку, к тетрадке прижав карандаш – пробовал писать. Полу- чалось ни то ни сё… но Семён Семёнович не унывал; вот: что же унывать, когда за спиной ни моста, ни плюгавой дрожленькой перекидушки… – ничего…? А? …Разве что – урывками, с оглядкой… Это плохо, он понимал: связное устремлённое усилие чуждается дрязглых пауз, – слова кособочатся и начинают рассыпаться. Иной раз – ну невтерпёж! – хочется зареветь… А ещё: дача. Когда не было там жены, без конца находившей Семёну Семёновичу полезные хо- зяйственные применения, без конца раздражавшейся, без конца рассуждавшей о своей бессмысленно загубленной рядом с ним жизни… – тогда!: тогда склонённому над тетрадью Семёну Семёновичу начи- нало казаться, что что-то и впрямь готово проступить – памятью, ветром, свирелью – из кромешных лу- жайковых прядей тетрадных страниц. А может – впрямь…) «А ведь и впрямь, – мешалось в мысли Капитану, – похоже, что это я писал. Всё так знакомо… но – не помню. Вот никак… – Встряхивался: – Что за недодумец! – я ж так и написать не сумею! …А – сумел?.. Уф-ф…» Листки с письменами, – ах, как много! как их много… – были, по первому взгляду, на внешность свою довольно обычными: белые, бумажные, обычно-прямоугольные… Но – сиюсекундность не тран- жиря – стоило лишь приглядеться: …это древесные листья… сошедшие с дерева листья… к кому-то со- шедшие листья… зачем-то сошедшие листья… Да! – смотри не смотри: белые, бумажные, прямоуголь- ные, а смотри чуть иначе – древесные, и всё тут… А до чего же хороши!: зелёные, полупрозрачные, во множестве свивов-прожилок! – Сеня, – неуверенно спросил Капитан, отнимая от взгляда листок, – может это – ты?.. может, твоё это всё?.. Случайно, в писатели не метишь, егоза? – М-мечу, – чуть заикнувшись, ответил Семён Семёнович. – Но это – не я, не… Не знаю… Я в тетради пишу, она там, на даче… под тумбочкой… – Главное – не в сумке, – хихикнул Капитан. – А то бы нас ещё и тетрадью твоей шандарахнуло! – Тебя бы в сумку, – буркнул Семён Семёнович. – Шутник… – Н-да… – задумался Капитан. Огляделся. – Какой-то театр… Да ты не бери в голову, Семён, – сам стихи пишу. – А я редко бывал в театре, – невесть к чему ляпнул Семён Семёнович. – То да сё… Капитан оживился: – А я, милок, в театре служил! Месяца два. …Пока не выгнали. – Капитан закурил. – Ну и насмот- релся!.. Но такого… – За что выгнали-то? – поддержал тему Семён Семёнович. Ему хотелось послушать, поговорить – немного отвлечься от всего происходящего. Капитан не возражал. – Дикое дело. …Рабочим сцены я там был: декорации монтировал, бутафорскую хренятину чинил, гром за сценой помогал вызвучивать… Барышни там, знаешь, голые бегают! – Зачем? – Костюмы меняют… – Капитан кашлянул. – Ты не отвлекайся, Семён. Ишь, разлакомился!.. – И не думал! – Ну да… – Капитан погрузился в воспоминания. – В-общем – выпихнули меня, как-то раз, на сцену, в эпизоде играть: никого другого, понимаешь, не оказалось… кто выходить должен – выпивши, вот ме- ня и выпихнули. А должен я там был в поединке – секунд на тридцать – победить другого рыцаря. Про- ткнуть, значит… – Как это – проткнуть? – слегка обеспокоился Семён Семёнович. – А так! Долбаемся мы, лязгая, мечами, делаем несколько фигур и – пронзаю: под мышку он меч ловит, делает вид, что – скапустился. Понял? За час до выхода показали мне – как, что. Невелика хит- рость. …Вышел. А там, понимаешь, ляпнулась такая ерунда: в зале темно, на сцене темно, только свечи фальшивые горят, а от рампы – свет по глазам лупит… и не вижу ничего! – только жмурюсь под забра- лом. Тут реплика соответствующая означилась; слышу я шаги своего поединщика, – ко мне, значит, то- пает, чтобы мечом шибануть. А мечи у нас, Сеня, огромные, двуручные; не острые, конечно, но весом – вровень с кувалдой. Он первый должен был меня мечом стукнуть, по голове, а я – парировать. Да куда там – парировать!... не вижу ж ничего; сейчас, чую, шандарахнет, супостат, по колобку, и – привет ба- бушке! – шлем-то из картона… Ну, думаю, надо как-то защищаться, надо его хоть не подпустить к себе. Стал я мечом изо всех сил по сторонам размахивать. Машу, Сеня, верчу, что твой пропеллер! Долго верчу… Бух! Чую, попал во что-то… А?! …Тот-то мой поединщик – он привычный к игрулькам, разгляди- стый – засёк мой боевой раж и удрал за кулисы, а режиссёр – дурак! – сам латы нацепил и попёрся ме- ня со сцены уводить; это он, романтик, спектакль спасал, а заодно – актёров: там под столом герцогиня с двумя пажами засела, да ещё ейная дочка за столбом пряталась. …В общем, зашиб дурошлёпа. Капитан шмыгнул носом. – Совсем?!? – Что ты! Жив-здоров, глаза весёлые… правда, косят малость. Ну да что! – он в больнице и двух недель не пролежал, – прибежал в театр, меня увольнять. – Бывает… – Ясное дело. Не впервой! Но театр меня заинтересовал. На сцену тянет… Занятное дело! – Задум- чиво усупился. – Я и меч с собой спёр, заточил даже… Зря лежит. – Да зачем он у тебя лежит? Выбросил бы! – Может, выброшу… Капитан нагнулся и поднял с пола ещё несколько листков. Прищурился, вчитываясь. Семён Семёнович закрыл глаза. Ему не хотелось сейчас читать – ему хотелось прийти в себя, раз и навсегда! Ему хотелось принять происходящее с ним, как само собой разумеющееся, как радующее, приятное, что, собственно, Семён Семёнович – где-то глубоко, в настоящем себе – и чувствовал. Но вот ведь! – тонкая нервная организация; Семён Семёнович сам толком не знал, что ему от этой организа- ции ждать. Вон как давеча, с обмороком. Хотя иной раз это приносило неожиданную пользу… (Случи- лось, что на него как-то – с год и несколько месяцев тому назад – нашумело начальство. Зинаида Юль- евна, женщина молодая, но строгая и горластая, вызвала Семёна Семёновича к себе в кабинет, – ой! жуткое дело! – стучала на него кулаками по столу, называла лодырем, дураком, говорила, что – не по- терпит, что созерцателям место в космосе, а не в серьёзном учреждении. Долго гудела и бузотерила… Семён Семёнович слушал, слушал… слушал, слушал… – да как расплачется! Слёзы рухнули из него по- добием ливня тропического – столь же обильно и шустро. Зинаида Юльевна отродясь такого не виды- вала! Плачет, слёзы рукавами утирает, горбится. … Начальница аж в кресло булькнулась; глазищи вылу- пила, кричалку чуть не к столу отвесила: шалеет, дивится. Семёну Семёновичу только прорычала, чтоб – убирался. …С тех пор не трогает, нет, – в покое оставила; чуть завидит где – по большой дуге обходит, стережётся, прячет глаза. Вот как!) Семён Семёнович открыл глаза. Капитан нагрёб к себе целую кучу листков и копался в них, что-то куда-то перекладывая, сортируя. Рассортировал. Напряжённо выпрямился. – Смотри, Семён, что я нарыл! Это что-то вроде дневника… Семён Семёныч заглянул через плечо Капитана. – Да тут и написано, что – дневник. – Где? – Капитан всмотрелся. – А действительно… На одном из листков – по полям – шла размашистая корявая надпись, почерком со всеми другими письменами ничуть не схожая. «ИЗ ДНЕВНИКА ОТШЕЛЬНИКА» – Какого ещё отшельника? – оторопел Капитан. – Давай прочтём… – шёпотом попросил Семён Семёнович. Они сдвинулись – плечо к плечу – и стали читать. из дневника отшельника * «…Я держал – я ласкал – в онемевших руках много древесных обломков, кусочков, кусков, но так и не построил хижины, в которой смог бы скоротать свой век. Я тридцать лет любил, и, кажется, был ино- гда любимым… но родных людей нет рядом со мной: мы потерялись… (Да, верно, это я их потерял. Должно быть, так оно и было…) Я ходил по кладбищам, по полям, и теперь облипли тяжёлой землёй мои башмаки. Я не счищал земли; я уносил её – замедляя свою дорогу. Я заболевал, исцелялся, и снова заболевал; как-то суетно всё это было, но теперь проходит. Вот нынче: пробредаю мимо стёкол, за которыми отсвет чужих очагов. Они так отчётливы в эту пору! …Даже, когда непогода или я покаянно слеп – всё равно очевидны… ** …песню поёт одуванчик… песню поёт одуванчик… тихую песню поёт… …и кто-то ещё поёт… еле слышно поёт где-то Приятная мелодия… Слушаю её… …Отзвучала. Пришли мелодии неприятные; в изобилии пришли они, в назойливом множестве… Пришли и во- круг меня расположились плотным кольцом; великими непроходимыми стадами окружили меня… всё пространство окрест… Что ж теперь?.. Откидываю одеяло: день настаёт очередной. Обычный. Надо проложить в нём тропинку понеобычней, поярче, чтобы окрасился день тропинкой моей, хотя бы этой яркой ленточкой украсился. Хватит ли сил? Сил у меня становится с каждым днём всё меньше и меньше. Убывают они, как убывает вьюжным паром вода из железной кружки, поставленной на раскалённый песок посреди пустыни. Как мало оста- лось воды!.. Вот и вставать стало трудно: туман какой-то в глазах, искры – искры! – перед глазами... Сердце моё утратило многую лёгкость и стало раскалённым; воспалённым стало сердце моё, – не ведает серд- це радости, не знает отдушины… Встаю. Холодно. Согреваюсь чаем. Холодно. Заворачиваюсь в одеяло и поглубже затискиваюсь в кресло. Задумываюсь… (Никак не складывается тропинка. Надо очнуться. Надо встряхнуться и заша- гать.) …Прислушиваюсь…: вон там… там! о-о… Мой Дом… (Опять! Стоп. Назад.) …Сижу в кресле, занавесившись одеялом от льющегося дождя. Он падает с потолка, размывая штукатурку; он сочится сквозь стены, напитывая собою ковёр и обои; он бурлит в моей чашке, подни- мая из глубины обрывки обессоченных чайных листьев. Сыпется древесная листва, перемешиваясь с моими волосами, с одеялом на мне, с мыслями во мне; листья покрывают всё, что есть «я»… – и воро- хом, уже согревшись, в кресле возвышается инообликовое «я». (Мне всё говорят: «Ну какой ты поэт! Нет у тебя и единой книжицы, которую ты мог бы поставить на полку!» Я раньше, по глупости, спорил. Теперь не спорю – соглашаюсь. И впрямь, ну какой я поэт? – нет у меня и единой книжицы, которую мог бы поставить на полку, вызывая умеренно-благоговейный трепет знакомых, соседей, родственников. А с ней – призадуматься уже и о второй книжице… третьей… (чтоб стояли по-соседству). Или поучаствовать в тайном конкурсе лириков-интеллектуалов, и – чего не бывает! – получить приз (новые штаны да куль картошки, например… очень бы кстати). Но – нету кни- жицы. Куда ж деваться? Нету… Ха! – я же не поэт, я – кораблик из шероховатой тонкой бумаги. Кораб- лик размокший, разбитый… Но – кораблик плывущий! …Вот: земли неведомые, где нет ничего чужого, а всё – родное. Вот: моря, щекочущие длинными пенистыми языками брюхо неба, родные моря. Вот: м о й Д о м … (Стоп. Пока не надо!.. Назад.) ) …В кресло, раздирая ворох инообликового «я» пришёл ветер. Громыхнул гром. Колыхнулась мол- ния… Стало уютно. Пройдёт немного времени – и уют ускользнёт, оглядываясь виновато, в щели половиц (ему пора, я понимаю). Но пока он здесь, со мной. Рядом. Мои глаза закрыты. – Привет! Я слышу это совсем неподалёку. – Привет, – говорю я, не открывая глаз. – Привет, привет, хороший мой! Ты бы всё-таки открыл глаза… – А ты кто? – спросил я, зажмурившись ещё сильнее. – Я? Я – Большая Белая Птица. Я пришла к тебе в гости. – Ох, спасибо тебе…! … – Пожалуйста! Открывай глаза, …ну же! *** Большая Белая Птица посетила нынче утром мою квартиру. Я не знаю, откуда появилось это Суще- ство, но увидев её в кресле напротив – сидящую прямо и строго – мне подумалось, что, верно, Птица всегда тут находилась, просто я её не замечал. Сидя напротив друг друга мы завели беседу. Птица смотрела на меня, не мигая, и тихонько шеве- лила клювом. Она была спокойна. Я же, напротив, был растрёпан и суетлив. Но постепенно лихорадочный оскал встречи покинул меня. …Я увидел ОКЕАН… огромный, невоз- мутимый в своей огромности ОКЕАН! Два острова стояли посерёд него: остров Мудрости и остров Со- страдания. Это был дом Большой Белой Птицы. …На острове Мудрости она наполнялась, на острове Со- страдания – опустошалась. И – раскинув крыла меж островами – пребывала вечно… Я почувствовал, как усталость и боль последних лет отступили куда-то вдаль. В почти безоглядную даль, в дальнюю даль. Совсем ненадолго, на крошечную кроху жизни моей отступили они, но стало мне так хорошо… так хорошо!.. Мы любили друг друга, и понимали друг друга с полуслова. Меж нами не было тайн, не было го- речи, разделённости; не было меня и не было её, но были: МЫ. Много и небывало были мы друг с другом. Час прошёл или век – кто знает… Но воды снов подсту- пили к глазам моим, и плеск их волн был шумен… …Но биение волн себе подчиняющий переливчатый голос Птицы, сидящей на краешке моей по- стели, доносился ясно и чисто, минуя дрёму… «Далеко-далеко, а может быть и совсем неподалёку, там – на самом краю земли и воды, и пламе- ни, и небес – есть место, где Мироздание ещё не появилось на свет, но уже закончилось. В этом месте нет ничего – ни образа, ни движения. Ни что не может вытечь из него, ни что не может изойти… но ис- ходит оттуда всё… – так появляется мир…» – …А что же за этим местом? есть ли что? Полусонный язык мой – невнятен, слышен едва…. Но всё услышала Птица, всё поняла. Тёплым крылом провела она по моим волосам, стряхивая седину, утишая печаль. Птица наклонилась, низко- низко, клювом почти касаясь моей щеки, и прошептала: – Есть. Но об этом как-нибудь потом… когда-нибудь… ладно? – Ладно, – согласился я, – только смотри, не забудь. Пожалуйста… – Я не забуду, – пообещала Птица. И вновь, кожей врастая в шероховатый полёт простыней, я слушал голос, родной, нездешний. И с голосом соприкасаясь – плечами в явь прорастал иную… «…пурга стирала их следы. А они знай себе шли вереницами неисчислимыми; тянулись нитью не мерянной по бело-блестящим пустым полям. Пурга облепляла тела и лица, закрепляя в пространстве строгие голые абрисы, приминала их потаённо: слой за слоем, ровным, сыпким излётом позёмки… примяв же, вовсе – съедала… Но съев – изрыгала обратно. И вереницы, нитью шальной и светлой, тянулись в запредельное ку- да-то, словно наматывались, наматывались, наматывались, сматывались они в клубок, не смея оста- новиться, остановить… И будто бы – проникали… И будто бы, – но это невероятно! – обретали нечто.» Я заснул. Я не слышал, что говорила мне Птица. Откуда-то с высоты, кувыркаясь, упал я в озеро. В мелкое озеро. …Встал, сырой, удивлённый. Огляделся: …нет берегов; подо мною – песок и камни, надо мною – небо. Песчинки босыми ногами в иные сдвигая узоры, – бреду по озеру. Вроде бы, приятно мне здесь, и брести – уютно. Почти хорошо… Вышагиваю к берегу. Вот нету берегов, – а я вышагиваю! И ветер, что в спину дует, верно – попут- ный. Я рад ему. …Музыка… Клавесин… Берег. Звуки клавесина – оттуда, с берега – мне радостны, несмотря на усталость. Осторожно раздвигаю пушащиеся камыши, и, не оскользнувшись ни разу, выбираюсь на берег. Клавесин уже не слышен... да он теперь, как будто бы ни к чему: мне интересно так, самому по себе. Топаю ногой! – и прямо из ничего возникает на песке костёр. Жаркий, красивый. Снимаю с себя одежду – вокруг костра развешиваю для просушки; голый совсем стал, но не зябко. И комаров нет. Прогуливаюсь, посматривая по сторонам; оглядываюсь: место пустое. То ли отмель, то ли остро- вок малый. Возвращаюсь к костру, надеваю просохшую одежду и сажусь смотреть на огонь. Я люблю смотреть на огонь. Долго на него смотрю. Засыпаю.» … Маленькие мерцающие капельки, облепившие потолок, стянулись в каплю одну. Большая бле- стящая плюха, с чавканьем покинув потолок, упала на Семёна Семёновича, прямёхонко за шиворот… – Ай! Семён Семёнович задёргался; вскочил. – Что ж ты прыгучий такой! – неодобрительно воскликнул Капитан, подбирая выпавший из его рук листок. – Ну – капля, ну… Ну и что? – Погрозил пальцем: – Поди, мыться не любишь? а, Сеня? – Холодная! – Делов-то… – пренебрежительно отмахнулся мужественный сосед, но свой воротник на всякий случай поднял. С сомнением посмотрел на потолок. – Давай, подсаживайся. Похоже – всё, под занавес тебе досталось… Семён Семёнович, нервно вздохнув, вернулся на место. … «…И вереницы, стягиваясь к обрыву, – ссыпались с него, рассеиваясь в полёте. И то, что рассеи- валось, напоминало зонтики луговых одуванчиков, рисующих направление своё волею многих и раз- ных сил, предначертание имеющих, а равно – Пункт Прибытия, предначертанием тем предопределён- ный. И преобразовывались вереницы прежние – в вереницы новые. В разных мирах разный облик приобретало шествие их. Но вжимаясь в единый ритм, сливающий и изливающий вереницы, – миры прорастали друг в друга, срастались, перемешивались.» Я понял, что уже некоторое время не сплю. И Птица сидит у изголовья моего. И крылья её, защи- щающие от невзгод, окутывают меня невесомо, нетягостно. – Ты знаешь, я уже проснулся… Птица улыбнулась. – Разве ты спал? Вот уж не заметила! Я думала, ты отлучался по важному делу. – …Отлучался?.. …Ну, может и так. …А по какому делу? – Ты зажёг костёр. Он будет гореть всегда. Он нужен. – Кому? – Вообще: н у ж е н. Я хотел спросить Птицу, каково ей там, меж двух островов: не зябко ли? не одиноко? Но ничего не спросил. Укутался поудобней в крылья, и лежал так неведомо сколько времени. Я не спал. Я вспоминал разные места, где доводилось мне бывать. Вспоминал жилища, обжитые мною и мною оставленные. Вспоминал Дом, просевший от ветхости и поросший лебедой окрест своего стояния. …И вспоминал улыбчивого взлохмаченного мальчишку в одном из окошек Дома. Мальчишка смотрел на меня лукаво и капельку настороженно… а мне, – мне так хотелось обнять его, как можно крепче обнять! Взлететь с ним к Солнцу – и подарить ему Солнце! Всё, целиком! Насовсем! А заодно – похвастаться крыльями… …И я отводил взгляд; я не мог взлететь – у меня проросло только одно крыло, – далеко не улетишь на одном крыле… Мальчик смотрел с укором. Мне было так стыдно! Я всё отводил и отводил взгляд, пока в снежных полях взгляд мой вовсе не потерялся… …И потерялся мальчик. Потерялся Дом… Только лебеда потрескивала сухими зимними стеблями, где-то вдалеке, едва слышно… *** …Мальчик спал. Примяв щекой запястье, дыша спокойно и ровно – мальчик спал. Сброшенная на пол подушка белела призрачным сугробом. Тёмное пространство комнаты словно бы стянулось, сжалось куполом острым и лёгким над спящим ребёнком (так, во время молитвы, жмутся ладошки – над сердцем – куполом острым и лёгким, куполом неподвижным…). Мальчик проснулся. Открыл глаза. Приподнял голову… Но всё это ненадолго. Ровно на столько, чтобы услышать бьющую мягко в стекло ледяную январскую морось, увидеть – мельком и смутно – движение тёплых теней над собою… снова уснуть… ****

1
{"b":"226715","o":1}