Литмир - Электронная Библиотека

Сначала явилась мысль изобразить Николая I при посещении богадельни, окруженным изъявляющими благодарность престарелыми воинами. Соблазняла возможность показать массу живых интересных типов, однако для преподнесения такая картина была бы не вполне удобна: богадельня — зрелище не изящное, и государю вряд ли доставит удовольствие видеть себя в окружении больных и увечных. Тут уместнее были бы лица юные, здоровые — скажем, являющиеся глазу при посещении кадетского корпуса, а еще лучше — института благородных девиц. Тут и известная слабость монарха ненавязчиво удовлетворялась, да и персонажей можно было расположить живописнее, беспорядочнее.

Федотов даже увлекся на первых порах — захотел, как вспоминает Дружинин, «изобразить сотни детей и взрослых девушек, но изобразить так, чтобы эти дети и взрослые девушки казались существами знакомыми и где-то виденными». Замысел явно согласовывался с внутренним состоянием Федотова, жадно искавшего нечто отрадное — в пленительной женской красоте, в чистоте и непосредственности ребенка; вертелась в голове мысль о картине, изображающей возвращение институтки в родной дом и испытывающей ужас при виде нищеты, в которой живут ее родители и которая так не вяжется с ее привычками.

Он сделал много рисунков с девочек и девушек разного возраста, разных характеров, разной внешности. Набросал центральную группу — императора с маленькой девчушкой на руках, по-отечески ласково склоняющегося к окружающим его детям. Сходил в женский Патриотический институт, благо неподалеку, на 11-й линии, высмотрел там большой двусветный зал с колоннадой и хорами, очень подходящий для подобной сцены, тщательно зарисовал, начертил и обмерил все нужное.

Задача вполне натурально написать этот зал с массой фигур и сложным освещением смущала его, но он и тут нашел выход. Накупил картона, разнообразной бумаги, стеклышек, иголок, пластыря, коллодиума, а также несколько маленьких куколок. Склеил с возможной тщательностью модель зала, открытую с одной стороны (так поступил в свое время Венецианов, не пожалевший для одной из картин выпилить стену в собственном гумне), аккуратно расставил колонны и разместил между ними хоры; колонны обклеил бумажкой «под мрамор», а пол — бумажкой «под дерево»; даже в окна вставил стеклышки. Не поленился изготовить добрую сотню фигурок из горошинок: каждую он оборачивал бумагой, перетягивал ниткой, а свободный низ бумаги распускал и подрезал в виде длинной юбки. Эти фигурки он мог расставлять как угодно, добиваясь выгодной группировки. Придумал и способ создать нужное освещение, придвинув модель к окну, а с другой стороны подсвечивая лампой. Словом, тешил себя как мог и пока мог.

А картина так и заглохла. Сделал, правда, большой масляный эскиз, проработанный довольно обстоятельно, и на том дело кончилось. Пришла в голову мысль хотя бы эскиз предложить Тимму, недавно начавшему выпускать свой знаменитый «Русский художественный листок»; затея была дельная, но и из нее ничего не вышло, то ли сам передумал, то ли Тимм закапризничал.

Так и получалось все время, что Федотов — не растяпа, не белоручка, человек, жизнью тертый, жизнь знавший, в жизни многое умевший и многого добившийся сам, такой рассудительный и практичный, — неизменно терпел крах во всех своих предприятиях, где пытался искусство как-то приспособить к выгоде, вдохновение соединить с расчетом. Всё как будто верно и здраво придумывал, всё взвешивал, всё рассчитывал, и всякий раз либо расчет в каком-то малом пунктике оказывался неверен, либо самого Федотова что-то останавливало на полдороге: нет, не могу.

Да и как же иначе? Он был слишком целен (а может быть, и слишком прямодушен) для того, чтобы без ущерба для себя отходить от собственных правил. Дружинин вспоминал: «Говоря о художниках, которые богатели, отступившись от упорной работы для поставки скороспелых произведений, Федотов ограничивался несколькими словами, не лишенными колкости, при своем неоспоримом снисхождении: “Такой-то пишет очень легко и мило. Он забыл свою старую манеру. Что ж делать! ему надобно жить и хочется жить! Вильки под конец жизни делал то же, Гвидо Рени, говорят, делал то же”. Тут были и оправдание, и благородная терпимость, а между тем общий приговор был очень строг: человека, спасовавшего перед нуждою, Федотов неумолимо вычеркивал из списка художников, оставляя за ним все качества прекрасного, умного, ловкого, но слабого смертного…» Не отцовский ли, памятный с детства, ригоризм вскипал вдруг в нем?

Однако не следует думать, будто Федотов сейчас только и занят был тем, что копировал свою картину, хлопотал по цензурному ведомству, договаривался с литографами и испрашивал себе казенную мастерскую. Живопись оставалась для него занятием главным, решительно преобладающим над всеми прочими заботами, чуть ли не единственным, что по-настоящему его занимало. Он даже от портретирования не отказался.

По-прежнему писал он лишь самых близких людей и работал на крохотных, совсем этюдных холстиках и, то ли не доверяя себе как портретисту, то ли не желая изменять принятому правилу, свои работы не продавал, а раздаривал. Однако что-то стало меняться и в них; вместо прежних, этюдных, стали появляться сочиненные, серьезно и продуманно выстроенные.

«Портрет Е. Г. Флуга» был написан не совсем обычно, да обычно и не мог быть написан. Позировать было некому: Егор Гаврилович, милый Георг-Готфрид тихо скончался год-два тому назад, и тогда же Федотов с любовной тщательностью зарисовал его голову, лежащую на гробовой подушке. Этот рисунок, ничего не меняя в нем, он и использовал в живописном портрете. Портрет задумывал и компоновал, как компоновал бы любую из своих картин. Старика поставил у стола с зажженной свечой — так хитро сумел оправдать необычность освещения, перешедшую в портрет от рисунка. Все пространство и часть фигуры погрузил в глубокую тень, из которой выступили только лицо, кусочек стола, освещенный свечой, да в руке у Флуга лист бумаги, которым он загородил от нас свечу, словно что-то читая или разглядывая на этом листе.

Живой как будто человек, в своем обычном сюртуке с аккуратно выпущенными уголками воротника, стоящий рядом с совершенно реальным с зеленым сукном ломберным столиком и жарко начищенным подсвечником на нем, — Флуг словно отодвинулся от нас, отгороженный загадочно светящимся прямоугольником листа, и взгляд его полуприкрытых, с опущенными веками глаз никогда не встретится с нашим: он уже там, в ином мире, отрешенный от жизни и заупокойно замкнутый.

Совсем иначе сложился другой портрет — Наденьки Жданович. Федотов ее знал еще совсем маленькой, три-четыре года тому назад сделал парные акварельные портреты ее и сестры Оли, нарисовав обеих в одинаковых красных платьицах, с голыми руками (первый из них сохранился, второй пропал). Уже тогда в девочке-подростке с серьезным взглядом он угадал тот характер, который вполне обнаружился сейчас в молоденькой девушке-институтке: чистота без ханжества, женственность без жеманства, достоинство без надменности, живость без кокетства, ум без педантизма, скромность без уничижительности. Такие девушки из хороших русских семей становились декабристками и народоволками, они бывали преданы до конца и любимому человеку, и великому делу, но они могли так же достойно прожить и вполне обыкновенную жизнь, ни в чем не поступаясь началами нравственности и духовности, распространяя вокруг себя свет своей души.

Именно так провела долгую жизнь Надежда Петровна Жданович, впоследствии ставшая женой Вернера, офицера все того же Финляндского полка, бережно сохранявшая около сорока писем Федотова (они сгинули куда-то в исторических бурях) и его рисунки, которые на закате дней, уже в разгаре Первой мировой войны, передала в Русский музей. Сколько лет уж минуло, и прах ее давно истлел, а на крохотном федотовском холсте, этой жемчужине русской живописи, все светятся и будут светиться чудные синие глаза и легкая улыбка, не таящие в себе никаких загадок, кроме простой, но вечной загадки чарующей женской прелести.

69
{"b":"226361","o":1}