В сущности, ничего не устроилось и не образовалось толком. Он только приостановил готовую разразиться катастрофу. Двух крохотных пенсионов — 340 рублей ассигнациями в год у отца и 60 у сестры — было совершенно недостаточно для семейства, и немалого. Скромное жалованье сестры, устроенной на службу заботами Кокорева, тоже не меняло дела. Кредиторы нетерпеливо дожидались обещанного удовлетворения. Все это снова ложилось на федотовские плечи. Да еще 300 рублей серебром, взятые на поездку. В лямку надо было впрягаться пуще прежнего.
Ни продавать, ни закладывать было нечего. Залезать в долги? Среди друзей, правда, не водилось миллионщиков, но хотя бы по частям требуемую сумму наскрести можно было. Однако Федотов на это не пошел. Из своего жесткого правила не брать взаймы он лишь однажды сделал исключение — тогда, когда понадобились три рубля на лечение заболевшего Коршунова. А попытки друзей (и как будто близких, тех же Ждановичей) время от времени всучить ему деньги как плату за рисунок или портрет натыкались на твердый отказ, облеченный в неизменно галантную форму: «Я боюсь, чтобы с вашей стороны плата не отзывалась усиленными лишениями. Но, во всяком случае, она ясный знак дружбы вашей, за которую я искренне благодарю вас и которая, я надеюсь, не потерпит ущерба от того, что вы ее не будете переплавлять в деньги, — она чистая, право, дороже». Он даже заверял: «А если случится беда, то, конечно, я к первым обращусь к вам…» — но не обращался, хотя «беда» не оставляла его, тем более в последние два года жизни.
Рассчитывать можно было только на себя самого.
Он раскинул свои возможности. Можно было продать картины. Две тысячи, которые Прянишников предлагал за «Сватовство майора», — деньги неплохие. Можно было написать копии с этих же картин и тоже продать, пусть немного дешевле. Можно было что-то сделать для печати — нет, не иллюстрации в альманахи, там не наживешься, а что-то отдельное. Поразмыслив, Федотов решил пытать счастья всюду разом — где получится; а получится везде — и того лучше. Только с продажей «Сватовства майора» помедлил, все не мог расстаться.
К «Вечернему пустозвону» возвращаться уже не было смысла: и Бернардский попритих, вернувшись из крепости, и время не благоприятствовало подобным начинаниям. Разве что затеять нечто сходное, но поскромнее, скажем, выпустить те же «сцены», только в одном альбомчике, и литографированными, а не гравированными. Федотов советовался со знающим человеком, приятелем Александром Козловым, художником-литографом. Обсуждали непростой вопрос: воспроизводить ли рисунки такими, какие они есть, непринужденно и вольно набросанными, или дополнять их растушевкой формы и пририсовывать «обстановку» там, где ее нет или она намечена слегка? Сошлись на том, что надо все-таки дорисовывать. Только Козлов считал, что это лучше делать самому автору, а Федотов, находя дорисовку уже сделанного занятием скучным и долгим, предпочитал позвать постороннего, какого-нибудь крепкого «академического рисовальщика — для “приведения” композиций в грамматику». (Бедняга! Он уж и академиком стал, а всё почитал себя дилетантом, недостаточно подготовленным в рисунке; впрочем, не без оснований, потому что и его великолепное мастерство способно было иной раз давать сбои.)
Андрей Сомов, присутствовавший при одном из таких разговоров, осмелился заметить, что «рисунки лишаются свежести и оригинальности, если коснется не авторская рука, а чужая рука». Сказанное было слишком справедливо, чтобы возражать, однако Федотов все же возразил: «Но ведь в теперешнем виде они не понравятся публике, альбом не продастся, и останешься на бобах». И это тоже было по-своему справедливо. Издание картинок представлялось ему делом побочным, вынужденным, и он, истово держащийся за каждую малость в любой из своих картин, здесь во имя заработка готов был многим поступиться. Впрочем, дальше разговоров все равно не пошло.
Правда, оставалась еще идея, зародившаяся в Москве при содействии Погодина, — литографировать свои картины и пускать в продажу. Это предприятие казалось более реальным, все-таки картины приобрели широчайшую известность, сделались «народными», как не без гордости писал сам Федотов, — они должны были пользоваться спросом.
Поэтому вскоре после приезда представил он на разрешение в Главное управление цензуры две свои картины — «Сватовство майора» и «Утро чиновника, получившего накануне первый крестик». В ожидании ответа набросал начерно проект объявления для печати. Размахнулся (фурор, произведенный на выставке, все еще кружил голову): литографии предполагались в размер оригиналов, то есть в формате «большом» (13 на 17 вершков) и «среднем» (11 на 9 с половиной). Стоить они должны были соответственно пять и два рубля серебром и распространяться по подписке. Всё было продумано. Подписчики приобретают билеты с номером, «означением, что внесено, и за подписью издателя», как только набирается нужное число подписчиков, а с ним и нужная сумма, совершается таинство литографирования и печати, в газетах появляется извещение, и подписчики спешат получить картины.
Ответ пришел скоро. Цензура разрешила воспроизведение «Сватовства майора», а в «Утре чиновника…» сочла неприличным изображение орденского креста «повешенным к домашнему костюму при неопрятных прочих околичностях». Но без ордена картина становилась просто бессмысленной. Пришлось отправиться в Академию художеств и раздобыть свидетельство о том, что картина показывалась на двух академических выставках, что «как Академиею, так и публикою достоинства в живописи сих картин признаны замечательными», однако и это не помогло.
Цензуре было не до замечательных живописных достоинств. Каждый цензор сам трясся как осиновый лист. Специальное разрешение требовалось даже для печати гравированной нотной бумаги. К этому времени существовало уже 11 разных цензурных ведомств, соревнующихся друг с другом в отыскании недозволенного; главной целью ставилось определение междустрочного смысла и рассмотрение не столько видимой цели автора, сколько цели предполагаемой. Старались цензоры так, что порою сам Николай I бывал вынужден слегка умерить их рвение, накладывая резолюцию: «Не вижу препятствий…» Над всеми же цензурными ведомствами стояло еще ведомство двенадцатое — «комитет 2 апреля», или «бутурлинский», созданный для негласного надзора над цензурой — «цензура взыскательная или карательная».
В конце декабря Федотов снова уселся за прошение — на этот раз самому попечителю Санкт-Петербургского учебного округа и начальнику Главного управления цензуры М. Н. Мусину-Пушкину. Он употребил все доводы, объясняя, что обстановка в жилье бедного чиновника не может быть иной: «…эти труженики обзаводятся всем только при случаях купить подешевле, т. е. старое, ломаное, негодное. Если бы иной при маленьком содержании нашел средства обзавестись лучшим, то это лучшее, может быть, оказывало бы его менее достойным подчас получить награду…»; «…там, где постоянно скудость и лишения, там выражение радости награды дойдет до ребячества носиться с нею день и ночь… звезды носят на халатах, и это только знак, что дорожат ими…» Вновь напоминал, что картина показывалась на двух петербургских и одной московской выставках, «но не слышно было жалоб, как это бывало в случаях чего-нибудь оскорбительного для нравственности или личностей»; вполне резонно указывал, что если картина, памятная всем зрителям, будет издана «в искаженном виде, не больше ли она даст повод к толкам двусмысленным». Под конец решился даже на крайнее — поведать «не как попечителю учебного округа, а как христианину» об отце, сестрах, двух пенсионах: «От имени сирот, Ваше превосходительство, прошу, не откажите снисходительности внять представленным мною причинам, или при недостаточности оных, наделить собственною Вашею добротою разрешить издание картины в настоящем виде».
Ни причины не показались достаточными, ни собственной доброты христианина начальнику Главного управления не хватило, и в просьбе было отказано. Да иначе и быть не могло. «…Просто невообразимое существо… Мусин-Пушкин. Этот уже ничего не видел, кроме непослушания; стихотворение, статья, лекция — все было непослушанием, как только было мало-мальски ново… изумительное богатство шутовства, которому потомство откажется верить» — так охарактеризовал его Анненков, таким его знали все. К подобному человеку можно было взывать о помощи только по крайней неосведомленности и наивности.