Смешнее (или грустнее) всего было то, что за время поисков квартиры и переезда лелеемый замысел картины сам собою угас (мы даже не знаем, в чем он заключался), и получилось, что трогаться с места было ни к чему, равно как и переплачивать лишнее.
Здесь, в новых стенах, он работал над совсем иной картиной, для которой не нужны были ни пресловутые три окна, да вообще ни одного окна. После долгих проб и терзаний он остановился на сюжете, который, право же, был нисколько не лучше уже отвергнутых и тоже не предлагал Федотову то новое, что смутно мерещилось ему. Может быть, просто потому и остановился, что сюжет был свеж, только что отыскан в полугодовой давности книжке «Современника», подвернувшейся под руку.
Привычка перебирать старые журналы и раньше его выручала. Идею сепий про болезнь и кончину Фидельки он нашел себе в одиннадцатом номере «Вестника Европы» за 1819 год в строках: «Когда пожилая барыня не хочет ни есть, ни пить с печали, значит, околела ея моська…» Сейчас же он наткнулся на фельетон о светских людях, которых «вводит в дурной тон боязнь и ложный стыд, чтобы не сочли их хуже других», и ради того, чтобы щегольски одеваться, они «согласятся два месяца дурно обедать». Неизвестный автор фельетона (позднее установили, что то был молодой Иван Гончаров) замечал: «А пробовал ли ты нечаянно приезжать к таким людям домой и заставать их врасплох?» — словно подсказывая завязку для картины.
Все это было очень близко Федотову, все это он уже не раз высмеивал — тщеславие, суетность, жизнь напоказ, вранье, неблагополучие под личиной внешнего блеска. Все, прямо по фельетону, можно было и изобразить: хозяина, застигнутого непрошеным гостем в своей тщательно скрываемой убогости, гостя, то ли огорошенного разверзшейся перед ним истиной, то ли злорадствующего.
Однако Федотов не соблазнился таким ходом. С сюжетом «сложным» он уже разобрался в «Сватовстве майора» и мог быть собою доволен. Потянуло назад — к сюжету «несложному»: взять одну, только одну фигуру. И в ней все высказать. И замысел, в общем, вырисовывался: снова показать не самое событие, не явление гостя, а момент, ему предшествующий. Сейчас скрипнет дверь и войдет гость, а хозяин пытается в последнее мгновение как-то замаскировать улику — ломоть черного хлеба, который составляет его завтрак.
Картина не обещала стать событием и не стала. Мысль, почерпнутая из фельетона, была мелковата. Может быть, Федотов сам видел это, но сколько же можно было дожидаться чего-то, неясно маячившего? Работал он с удовольствием. Так опытный музыкант проигрывает для практики трудные пассажи, радостно удостоверяясь в гибкости и бойкости своих пальцев, в подвластности им каждой клавиши.
Без особенных затруднений выстроил он композицию — сейчас, после «Сватовства майора», это было легко. Снова отгородил комнату, только, ввиду малочисленности персонажей, ограничился ее частью — углом со стеной сбоку и стеной в глубине. Снова скосил ее чуть-чуть, чтобы несколько сбить излишек правильности и заодно чтобы удобнее было в двери в глубине показать нежданного гостя — вернее сказать, не гостя, а лишь полу его сюртука да руку в перчатке, отодвигающую портьеру.
Не составило труда и разместить единственного героя в кресле у стола, за которым он завтракал, перелистывая при этом дешевый романчик в желтой обложке: шум в прихожей застиг его врасплох, и он порывается вскочить навстречу, не забывая при этом — жалкое ухищрение суетного самолюбия! — прикрыть хлеб книжкой.
Легко вывел он упругую извилистую линию, соединяющую злосчастный ломоть хлеба с входящим некстати гостем — через фигуру хозяина, наполовину еще обращенного к столу, а наполовину уже поворачивающегося к двери, и через пуделя, как бы продолжающего это движение и тянущегося к портьере.
Снова Федотов выверил тщательным образом позу своего героя: посадил обнаженного натурщика, нарисовал, потом отдельно нарисовал ноги в широченных домашних шальварах, отдельно — руки, отдельно — лицо. Долго подыскивал нужную физиономию и подходящее к случаю выражение на ней — испуг, почти детский по своей беззащитности.
Снова обставил он придуманное им жилище десятками разнообразных предметов. Их было много больше, чем в «Сватовстве майора», может быть, даже более того, чем нужно, но Федотов втянулся в увлекательную игру, подбирая ковер под ногами своего щеголя, нелепую корзину для бумаг в форме античной вазы, картинки на стене, стул с лежащими на нем рекламными листками (один из них предлагает устрицы), изящный полированный столик, горку с посудой, покойное зеленое кресло, ширмы. Любовно перебирал каждую вещицу: и статуэтку с отбитой головой, и бокал с очиненными перьями, и ножнички, и бинокль в футляре, и еще один бокал, темного стекла, и лампочку в синем кружевном абажурчике, и медный звоночек на затейливой подставке, и опустошенный вывернутый кошелечек, и многое еще из того, что собралось вокруг молодого человека, составляя его утеху и усладу.
В этом полунищем отставном офицере, родившемся в бедном мещанском доме, воспитанном в казарме, живущем на половину скудной пенсии, обходящемся не то что без комфорта и уюта, но порою и без необходимого, — жила неистребимая любовь к красоте вещного мира. Тут не было завистливого восхищения плебея, вынужденного прозябать в грязи и безнадежно рвущегося наверх, к недоступной ему роскоши. Нет, все эти вещи Федотову не были нужны, и дороги они ему были не как овеществленные знаки благополучия. К вещам красивым его тянуло так же, как тянет к цветам или красивым женщинам, — к тому, что зримо воплощает мир прекрасного.
Этот бескорыстный восторг художника, обнаружившись еще в те давние времена, когда неумелая рука Федотова дерзала на яркие акварельные картинки, приугаснув слегка в сепиях, словно от растерянности перед слишком явным уродством жизни, восторг этот снова стал пробиваться — сначала в «Разборчивой невесте», потом в «Сватовстве майора», где кисть художника обрела наконец полную свободу. «Драгоценная живопись Федотова — это как бы отблеск радости художника, открывающего красоту в живописном исследовании вещей и тем самым побеждающего натуру, которая в совокупности своих объективных свойств не всегда может оправдать это любование», — скажет об этом наш современник Михаил Алленов.
Правда, там, в «Сватовстве майора», вещи занимали подчиненное место, они были написаны и чувственно, и рельефно, и любовно, но сила их собственной выразительности умерялась увлекательным сюжетом и живыми характерами. Здесь же восторг перед красотой вещей прорвался с былым воодушевлением и простодушием, и уже не так был важен Федотову сам франтик-«аристократ» с его покушениями на роскошь и нелепым ребяческим стоицизмом, пустяковый сюжет, вокруг франтика возведенный и без подсказки не вполне доходчивый, простенькая мораль, на этом сюжете взращенная, и художник с упоением расставлял, развертывал и раскладывал вещи, набранные по знакомым домам, и компоновал из них натюрморты, переходящие один в другой.
Странное чувство охватывает нас при виде их, запечатленных с заинтересованной и любовной пристальностью портретиста, при мысли о том, что все они, буквально все, до последней мелочи, не придуманы, что все они реально существовали, действительно были, что Федотов дотрагивался до них, что каждой из них уготована была собственная судьба, и судьба некоторых, быть может, еще не завершилась. Что с ними сталось? Что уцелело? Это пресс-папье — бронзовая зверюшка на пластине малахита? Этот бокал темного стекла? Эта лампочка с кокетливым синим колпачком? А этот столик — сумел ли он пройти через долгие и трудные годы, через бури войн и революций? Может быть, он спас чью-то жизнь блокадной ленинградской зимой — расколотый на щепки и сгоревший в буржуйке вместе с разрозненными томами Брокгауза и Ефрона. А может быть, счастливо избежав кончины, подновленный чьей-то искусной рукой и перепроданный за большие деньги, украшает собою апартаменты какого-нибудь нувориша.
Пожалуй, нигде и никогда больше не достигал Федотов такого совершенства в передаче красоты материального мира, становящейся красотой самой картины. Все изображенное он объединил своей любимой, испробованной еще в «Портрете Амалии Легран», а потом использованной в «Сватовстве майора» гаммой зеленого и красного. Густой зеленый цвет объял собою все жилье «аристократа», довольно сильно звуча в цвете стен и кресла, приглушаясь в неясной темноте глубины, отзываясь в узоре ковра, в зелени малахита на столе и в рефлексах, играющих на шелковом халате, стекле бокалов, бронзе лампочки и звонка. Красное же Федотов утвердил сильным пятном шальвар в центре, и уже от этого пятна повел к цветущим ланитам своего юного героя, мелким красным деталям на столе, к рыжевато-красному тону полированного дерева, к неяркой рыжеватости на том же ковре. А несколько звучных ударов синего укрепили эту гамму: лишили зелень монотонности, а красный заставили заиграть ярче.