Не успел он собраться с мыслями, а уж они тут как тут, его дружки, вваливаются один за другим — Вашек, Ирка, оба Франты… Друзья радостно приветствуют Караса, обнимают его — дьявольщина, неужто все так и должно быть, неужто он не ошибся в выборе?! Трактир гудит, как во время ярмарки, каждый хвастает своей удачей, двое работают у Кранца, один ездит с Головецким, другой — с цирком «Националь», третий служит кучером в зверинце. Все довольны и веселы — что за жизнь! Брезент, канаты, мачты, бабы, и на трубе поиграть можно, и все это благодаря тебе, Антонин, Тоник, Тонда; молодчина Карас, ты парень не промах!
Антонин ошеломлен оказанным ему приемом, в ушах неотступно звучат слова старика Крчмаржика: «Что имеем — не храним, потерявши — плачем…» Нежданные почести льстят ему, он напускает на себя важность, изображает бывалого человека, одергивает желторотых и знай сталкивает свою кружку с остальными. Понемногу тяжесть будто растаяла, на душе стало радостно и спокойно, теперь он сам готов обнимать друзей — они избавили его от мучительных забот. Прибегает Вашек — сияющий, возбужденный; ох и удивил же он мальчишек своими флик-фляком, обезьяньим прыжком и сальто! Наконец в трактире появляется сестра Караса Каролина, она только что вернулась с мужем домой и узнала, кто приехал. Отец с сыном отправляются к ней ужинать и в убогой кухоньке перелом в сознании Караса завершается. Оба этих измученных жизнью человека, зять и сестра, превозносят его до небес: какое счастье, что он тогда ухватился за цирк, — в горах нынче голодно, да и на стройке не так-то легко найти работу. Кто знает, что сталось бы с семьями, если бы молодые хозяева не взяли пример с Караса и не приносили по осени скопленную за лето сотенную. Все, кроме толстосумов, вынуждены искать работу на стороне; сами они, к примеру, возят на продажу деревянный товар собственного изготовления и одно могут сказать — тяжелая и неблагодарная это работа. Из их сетований и жалоб Карас заключает, что и ему дома пришлось бы не сладко, и беззаботная жизнь на колесах начинает казаться ему раем.
В тот вечер они легли поздно: понадобилось немало времени, пока они рассказали друг другу обо всем. И вот Карас лежит в клетушке под тяжелой, холодящей периной, и в голове у него все встает на свое место: он просил Маринку дать ему знак, и он видел его на каждом шагу. От деда Крчмаржика, от родичей и сверстников, от деревенской детворы он только и слышал: ты хорошо сделал, Карас, что взялся за эту работу, ничего зазорного тут нет, ты вовсе не изменил родной деревне. Раз мы не можем прокормиться здесь, у себя, стало быть, надо идти на сторону, иначе нельзя — не помирать же с голоду! Только и на чужбине, вдали от родины, нужно оставаться верным себе, не затеряться в необъятных просторах, навещать своих, помогать им, как это и делает Антонин; Вашек, судя по всему, пойдет дальше отца и, даст бог, тоже не забудет о гнезде, из которого вылетел. Таков ответ, который приготовила ему Маринка. Да вознаградит тебя за это господь, голубушка; решено, аминь.
На следующий день у Караса хлопоты в собственном доме. Волнуясь, отпирает он дверь и входит в горницу — частица былой жизни! Но бог с ними, с чувствами, вон сколько тут пыли и паутины, а там, кажется, подтекает, придется залезать на крышу. Ну, да они возьмутся с Вашеком и к обеду наведут порядок. В полдень отец и сын отправляются навестить Маринкиных родственников, к кумушкам и кумовьям; всюду восторженные встречи, объятия, все рады видеть их здоровыми, узнать, что живется им неплохо. Проходит вторая ночь, и наутро, еще затемно, Карасы вновь спускаются вниз, к городу, к Будейовицам. Мир вам, снежненские хаты, пусть не погаснут ваши золотые огоньки, пусть вечно колышутся над вашими трубами султаны дымков — мы вас вовек не забудем — верно, Вашек? — даже если нам придется кочевать всю жизнь.
Когда отец и сын возвратились в Гамбург, обитатели «восьмерки» не узнали Караса-старшего — до того он оживился, до того стал разговорчив. Они уж подумали — не посватался ли он дома к какой-нибудь вдовушке; им и в голову не приходило, что это торжествует его умиротворенная совесть. Незаметно пролетела масленица, минула зима, и первые весенние ветры снова принесли с собою приготовления к путешествию. На этот раз они уезжали без Ромео: Вашек делал заметные успехи, и Бервиц, решив, что теперь в труппе достаточно прыгунов, не возобновил контракта с берберийцем. Ромеовская ребятня подняла плач и вой — им так не хотелось расставаться с интересной жизнью в большом цирке! Но энергичному папаше с помощью затрещин удалось в течение одного дня выбить из голов своих отпрысков всю «умбертовскую» дурь, и однажды, в четверг, шумное семейство облепило фургон, в который Ахмед запрягал своих лошаденок. Все, кто находился поблизости, пожали им на прощание руки. Ахмед Ромео, сын Мехмеда Ромео, сына Али Ромео, сына Омара Ромео, обратился лицом к востоку и затянул торжественное, сходящее на полутона:
— Ла-иллах, илла-лах, Мухуммадун расулу-лах!
Затем он щелкнул кнутом и запел суру Пчелы:
— Бог сделал ваши повозки жильем вашим, из шкур животных сотворил легкие шатры, их удобно перевозить с места на место…
Дети налегли на вагончик — осенью он глубоко увяз в раскисшей земле и теперь не хотел вылезать из еще не оттаявшего грунта. Госпожа Ромео помахала из окна платочком, умбертовцы прокричали: «До свидания! Auf Wiedersehen! Au revoir! A rivederci» — и синий фургон затерялся на гамбургских улицах.
Вашек стоял ближе других. Он расставался со своим первым учителем, и хотя учение можно было скорее назвать мучением, у мальчика защемило сердце, когда господин Ахмед Ромео обнял и поцеловал его в обе щеки. И с ребятами тоже было жаль расставаться. Сколько раз Вашек дрался с этими оборвышами и плутами, но вот они обступили его, один за другим вежливо подавая руку, и Вашеку стало грустно: ребята уедут, и он никогда больше с ними не встретится. Слезы текли по его щекам. Он слизывал их, чтобы никто не заметил, и удивлялся, какие они соленые. А слезы все текли и текли, и удаляющийся фургон виделся ему, словно в кривом зеркале. Но в тот момент, когда повозка сворачивала за угол, Паоло, сидевший позади, обернулся, замахал руками и крикнул: «Даблкау!» С быстротой молнии Вашек нагнулся за камнем, но, пока он выковыривал его из промерзшей земли, фургон исчез. Мальчик утер глаза — в них сразу высохли слезы — и повернулся лицом к цирку. Оттуда, спотыкаясь и плача навзрыд, бежала Еленка.
— Ты чего ревешь? — крикнул Вашек.
— Я… Я несу… Я хотела дать Паоло с собой кусок пирога… А они уже уехали!
Вашек было рассердился, но овладел собой.
— Не хнычь, Еленка. Паоло — прохвост. А раз уж ты принесла пирог, так мы его можем съесть вдвоем.
Они вошли в неосвещенный зал и почти на том самом месте, где недавно Паоло объяснялся Еленке в любви, устроили пиршество в память о юном африканце, к которому девочка была преисполнена нежности, а мальчик — презрения.
Несколько дней спустя снялся с якоря и цирк Умберто. Когда фургоны уже тронулись, пришел Восатка с известием о том, что минувшей ночью умер Гейн Мозеке. Дважды за зиму, не оправившись от простуды, вставал он за стойку, на третий раз у него сделалось воспаление легких, и организм не выдержал.
— А мы и на похоронах не сможем быть, — покачал головой Керголец, стоя среди разворачивавшихся возов.
— И так и так не смогли бы, — отозвался Восатка, — бедняга пожелал, чтобы его похоронили на родине.
— Куда же его повезут? — спросил Буреш; он уже сидел на жеребце и держал лошадь Восатки.
— В Букстегуде, — ответил сержант и, подтянув подпругу, вскочил в седло.
— Букстегуде… Букстегуде… — прошептал Карас.
Из далекого прошлого на него повеяло чем-то трогательно знакомым. Да, Букстегуде было первым местечком, через которое они в Вашеком проехали в тот раз навстречу неизвестности. Тогда это название явилось для Антонина символом загадочной судьбы, таинственного будущего. Теперь же Карас ощутил его лишь как слабый аромат былого. Букстегуде, городок, каких тысячи на земле… Люди там рождаются, как и повсюду. Рождаются и умирают. Приезжают умирать, а то и возвращаются уже мертвыми…