— Антон, дружище, — заметил он, — это неспроста. У нашего деда голова что часы. Потому-то я и поселил его в своем фургоне. С ним не нужно будильника. Когда приходит время приниматься за работу, внутри у Малины будто взрывается что-то. Если дрыхнет — проснется. Если делает что-нибудь — руки плетьми повиснут. Если говорит — забудет, о чем болтал, и смотрит как блаженный, а потом повернется — и в цирк. А мы за ним. Но дело не только в этом. Уже сколько раз с ним случалось: проснется среди ночи, втихомолку натянет башмаки и идет, как лунатик, на конюшню, или к клеткам, или в шапито — и каждый раз что-нибудь да не в порядке. То лошади отвяжутся, то плохо закроют клетку и львы выйдут в коридор, то начнет тлеть куча мусора за шатром. Представляешь, что натворил бы огонь в шапито! Малина как провидец — всегда идет прямо к тому месту, откуда грозит опасность, хотя сам не знает, зачем идет, пока не заметит неладное. А уж тогда поднимает тревогу. Шеф говорит: «Малина — ангел-хранитель нашего цирка». Он сам привел его ко мне. «Понимаешь, Карел, говорит, я в духов не верю. Порядок — вот самый надежный дух для цирка. Когда каждый добросовестно делает свое дело, мы можем спать спокойно. Но и на старуху бывает проруха, а этот чертов Венделин все каким-то образом учует. Если, говорит, увидишь, что он сползает ночью с койки, — не поленись, пойди за ним. Может, это он от бессонницы, а может, такое стряслось, что запоешь». Вот что сказал мне Бервиц. И верно, дружище. За то время, что мы живем вместе, бессонницы у него еще не бывало, спит как убитый, хоть из пушки пали, но уж коли он встал, — значит, дело швах…
В тот день, когда умбертовцам впервые предстояло заночевать в фургонах, музыканты не мчались на конюшню сломя голову. Каждый знал, что ужин и постель ждут его рядом, в тридцати шагах, а не на другом конце города, и все шло спокойнее. Чистя лошадей, Карас заглянул за перегородку и, увидев только трех пони, сообразил, что Вашек снова катается. На всякий случай он спросил Ганса.
— Угу, — кивнул тот и весело осклабился, — Вашку на Мери. Стоящий парнишка, смелый, из него выйдет хороший наездник.
После проверки Карас вышел на пустырь и увидел возле импровизированного манежа небольшую толпу. Люди с нескрываемым интересом наблюдали за чем-то и кричали:
— Держись, Вашек!
Карас подошел ближе. В центре с кнутом в руках стоял Ганс, подгоняя бежавшую рысью пегую Мери. На пони восседал Вашек, привязав поводья к луке и заложив руки за спину. Он мог держаться только ногами и в то же время должен был ритмично привставать на стременах. От напряжения Вашек наморщил лоб и стиснул зубы; отца он не замечал.
— Браво, Вашек! — закричал Ганс и окликнул Мери, которая пошла медленнее, а затем остановилась. — На сегодня хватит.
Мальчуган спрыгнул на землю и застонал — у него ныло все тело. Несмотря на это, он подошел к лошадке, похлопал ее по шее, отвязал поводья и повел Мери на конюшню. Тут он заметил отца.
— Видал, папа?! — крикнул он, чрезвычайно гордый собой. — Вот здорово бегает, а? И погонял же я ее!
— Видал, видал, ты у меня молодцом. Ну, поди поблагодари Ганса и скажи, что поможешь ему чистить Мэри.
Вашек, в сдвинутой на ухо шапке, подошел к Гансу. Переложил поводья в Левую руку.
— Hans, ich danke dir![43] — И протянул ручонку огромному конюху.
— Ладно, ладно, — неуклюже потряс ее Ганс, тронутый признательностью мальчугана, — для первого раза очень даже неплохо.
Он похлопал Вашека по спине, и они вместе отправились на конюшню. Мери шла рядом с мальчиком.
По дороге к «восьмерке» Карас нагнал Кергольца.
— Завтра прощальное представление, — сообщил тот. — В газетах только об этом и пишут. Хозяин умеет показать товар лицом.
— А куда мы поедем?
— Через Гарбург в Букстегуде, там заночуем и — дальше, на Бремен и Ольденбург. Мы всегда начинаем оттуда.
У «восьмерки» стоял сухощавый мужчина в заношенной красной рубахе и с большой лысиной. У него недоставало половины правого уха, а от левого через всю щеку тянулся шрам. Когда Керголец приблизился, мужчина поднял правую руку и отдал честь. Карас заметил, что на руке у него не хватает мизинца и половины безымянного пальца.
— Шеф-повар Восатка Ференц имеет честь доложить, — рапортовал тот по-чешски, — ужин будет готов через пятнадцать минут. Меню: гуляш, жареный цыпленок с салатом и золотистые профитроли под сладким соусом. Цыпленка с салатом и профитроли каждый промышляет сам, гуляш обеспечиваю я. Кому это блюдо не по вкусу, тот может отужинать a la carte[44] хоть в отеле «Амбасадор». В этом случае, однако, следует пригласить и меня.
— Вот как раз новый едок, Франц, — представил Керголец Караса.
— Сержант Восатка Ференц, — щелкнул мужчина каблуками, — très enchanté[45], граф Карас! Как поживает графиня с дочерьми? Ваша псарня, надеюсь, в порядке? Полагаю, что афганская борзая не понесла от бульдога, граф, и ваши мраморные конюшни, граф, избежали сапа! А как, ваше сиятельство, труба изволит трубить в новой резиденции? Vostro servitore[46] удаляется за гуляшом, оставайтесь с миром, синьоры, au revoir![47] Сержант Восатка! Hier! Armas al hombro! Direktion la cuisine![48] Тра-ти-та-да, тра-ти-та-да, ты, милашка, будешь рада…
И под песню Восатка замаршировал прочь. Керголец улыбался.
— Видал трепача! Вот так через всю Африку и Америку протопал, чертяка!
С другой стороны приплелся Малина. Подойдя к Карасу, он поднял голову и сказал:
— Матесом его звали.
— Кого? — не понял Карас.
— Ну, о ком мы толковали. Медведя, ясное дело. Мы его тогда за медом накрыли и увели обратно в Будейовицы. Ну, да это я так, ты же из тех краев. Ужин-то скоро?
— Скоро, папаша, — ответил Керголец, — Восатка уже пошел за гуляшом. А вот и Буреш.
Карас с любопытством оглянулся. Обладатель койки № 1 оказался красивым, статным мужчиной с черной бородкой клинышком и длинными черными волосами, выбивавшимися из-под широкополой калабрийской шляпы.
— Благослови вас господь! Приветствую тебя, земляк, — произнес Буреш звонким, мелодичным голосом, подавая Карасу руку. — Еще два семени занесло с чешской земли в чужие края? Дай вам бог счастья в дороге. Не всегда нас ждут одни удовольствия, зато жизнь — свободная. Сделал дело — и ты вольная птица; ни предрассудков, ни условностей. Как перелетная птаха — сегодня здесь, завтра — поминай как звали, тут — воспламенишься любовью, там — позабудешь любимую.
— А будешь неосторожен, — подхватил старый Малина, — девка станет гоняться за тобой из города в город, покуда не окрутит. Служил у нас один наездник, испанцем себя величал, а сам был мадьяр, так тот повсюду кружил девкам головы. Раз в Генуе влип-таки, соколик… Нет, вру, не в Генуе, а в Женеве… Потому как она была дочь гельветского пастора, а нигде на свете нет таких настырных гельветов, как в Женеве. Да, так вот этот парень — Кештени Имре его звали — наплел девке, будто он граф и хочет на ней жениться, девка-то с ним и спуталась. А мы возьми да тягу, и Кештени с нами. Он все посмеивался, что удрал от нее, но после обеда, только мы натянули шапито, как вдруг подъезжает коляска, выходит из нее пастор и спрашивает директора. Зовем. А Умберто был всем директорам директор, за словом в карман не лазил; раз так заговорил вахмистра гренцвахи[49], что тот взял урлаб[50] и самолично переправил десять наших повозок через границу. Но с этим гельветским пастором старый Умберто сел в лужу. Уж он ему и по-французски, и по-итальянски, и по-немецки, а пастор не только на всех этих языках отвечает, но еще и по-латыни, и по-гречески, и по-еврейски кроет, да все Библией тычет — дескать, не может Кештени Имре уехать, не женившись на его дочке. И так он допек Умберто своим священным писанием, что тот пошел к Кештени и посоветовал ему улепетывать — иначе, мол, тебе крышка. Кештени — шмыг во Францию и пристроился там в цирке у старого Занфретто, у которого на фраке заместо пуговиц золотые двадцатифранковики были пришиты, так что на ночь он даже фрак в сейф прятал. Прожил там Кештени три дня, вдруг опять коляска, пастор, и все сначала…