— Сальто-мортале, смертельный прыжок, — шепнул Карасу сосед. Внизу что-то громко хлопнуло, словно выстрелило несколько ружей. Карас не решился привстать; все сидели наготове, и господин Сельницкий не опускал палочки. Вдруг внизу кто-то крикнул: «Ап!» — и в ту же секунду воздух сотряс оглушительный залп. Дирижер взмахнул рукой, и могучие фанфары слились с громом аплодисментов и возгласами одобрения.
Карас намеревался сразу же после представления расспросить, что это было, но едва они кончили играть и господин Сельницкий вышел, как все музыканты наперегонки помчались вниз. Недоумевая, Карас последовал за ними. Внизу его поймал Керголец и сунул в руки внушительную охапку серого полотна.
— Натяни на барьер! — крикнул он Карасу, — Иди по правой стороне и смотри, как делает другой, слева.
Карас с трудом пробирался на манеж сквозь хлынувшую к выходам толпу. Цирк гудел от говора, выкриков, смеха. Антонин остановился у левой кулисы и только тут понял, что ему нужно делать. Передняя стенка лож первого яруса была обита плюшем, и ему, видимо, следовало надеть на плюш чехлы. Вытаскивая из охапки один кусок полотна за другим, он принялся натягивать их на красную обивку. С непривычки дело подвигалось медленно, и он управился со своей половиной гораздо позже напарника. Публика уже вышла, и цирк словно вымер. Вскоре появился Керголец без сюртука и жилета, с засученными рукавами.
— На конюшню, Тонда, кормить. Живее! Только сперва униформу сними.
У Караса голова шла кругом. Следуя примеру остальных, он забежал в гардеробную, скинул свой великолепный мундир и, оставшись, как и Керголец, в одной рубахе и штанах, помчался на конюшню. Конюхи выносили оттуда целые вороха сверкающей сбруи, другие пробегали с бадьями, полными воды, с мерами овса и охапками сена. Керголец выдавал корм и тотчас запряг Караса в работу. Человека, который бежал впереди, сгорбившись под тяжестью сена, Антонин узнал — тот весь вечер дул в бас-бомбардон. Когда Карас возвратился в третий раз, Керголец толкнул его в бок.
— Поздоровайся вон с той бабой, это директорша.
Вместо «бабы» Карас увидел незнакомого безусого мужчину в рейтузах, осматривавшего копыто у одной из лошадей. Только подойдя ближе, он обнаружил в незнакомце некоторые признаки прекрасного пола.
— Добрый вечер, мадам, — произнес он тогда, вспомнив утренние наставления Кергольца.
— Вечер добрый, — кивнула она и, взглянув внимательно на Караса, опустила копыто лошади. — Вы новенький?
— Так точно, новенькие мы, — ответил Карас, невольно сомкнув пятки, выпятив грудь и застыв навытяжку, — рабочий и трубач Карас Антонин.
— Антонин… Антонин… Кажется, у нас больше нет Антонинов, — сказала, разглядывая его, Агнесса Бервиц, — так что тебя ни с кем не спутаешь. Прекрасно. Мы еще увидимся, Антонин, а теперь ступай — лошадки не должны ждать.
Она кивнула и снова занялась копытом. Теперь Карас понял причину охватившей цирк лихорадки: в первую очередь здесь полагалось обслуживать бессловесных тварей, и только потом люди выкраивали время для себя. Немного погодя, когда вслед за другими Карас докладывал Кергольцу о выполненной работе, ему опять почудилось, будто он рапортует офицеру. Здесь этот чертов Керголец отнюдь не был тем добродушным земляком, каким он предстал перед Карасом в «Невесте моряка». Широко расставив ноги, он стоял с листом бумаги в руках и спрашивал начальственным тоном:
— Кто дежурит сегодня ночью?
Отозвались три человека. Керголец заглянул в бумагу, и кивнул.
— Остальные на сегодня свободны. Да, вот еще что: есть распоряжение дирекции послезавтра всем без исключения перебраться в фургоны. Новый тентовик Карас Антонин определяется в восьмой номер. Осмотрите каждый свою койку и вообще все и доложите мне завтра, если что неладно. А теперь — разойдись, спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — закричали все и взапуски помчались к шкафчикам, чтобы переодеться и отправиться по домам.
Карас задержался, желая выяснить у Кергольца, чем вызвано такое распоряжение.
— Скоро в путь-дорогу, Тоник, и нужно, чтобы люди после зимы снова попривыкли к житью на колесах, а то начнется потом в дороге — одно не так, другое неладно. Ты поселишься со мной в «восьмерке». Удобства там не ахти какие, ну да ничего, привыкнешь.
— А мой парнишка?
— С нами поедет, в нашем же фургоне. Я о нем не забыл.
— И вот что еще, Карел: когда тут у вас на работу выходят?
— В шесть часов, Тоник. В шесть утренняя кормежка зверей и уборка конюшен. Придешь — спроси меня, я уже буду здесь.
— Спасибо тебе. Спокойной ночи.
И Карас ушел, проникнувшись к этому человеку еще большим уважением. Натягивая куртку, он снова вспомнил о Вашеке: как-то он там, понравилось ли ему в цирке? Карас заторопился домой, чтобы поскорее расспросить сынишку о том, в чем сам принимал участие, но чего, к сожалению, не видел.
Не будь Антонин Карас таким простым человеком, он, пожалуй, иначе объяснил бы себе тревогу, которую испытывал в эти дни, думая о сыне. Надо сказать, что Вашека он знал довольно плохо. Обычно они проводили вместе лишь несколько зимних месяцев, когда халупы занесены снегом и жизнь, замирая, протекает в тесных клетушках. Возвращаясь поздней осенью домой, отец принимался за дрова и колол их в сарае, пока его не выживал оттуда мороз. В минуты отдыха он осматривал сруб, хлев, все свое хозяйство, починял одно, другое, затыкал мхом щели в окнах, промазывал глиной пазы между бревнами, изредка ходил в лес за хворостом. В то время Вашек еще беззаботно носился с мальчишками по деревне и появлялся дома, на кухне, только когда его принуждал к этому голод. Потом выпадал снег, и Карасы подолгу не выходили за порог своего дома. Антонину было после чего отсыпаться, и он отдыхал, с наслаждением расправляя усталые члены. Но залеживаться Антонин не любил. Уже вскоре, разыскав добрый кусок твердого дерева, он принимался вырезать из него что-нибудь для хозяйства или фигурки для «вифлеема».[13] По субботам за ним заходил Мильнер, музыканты отправлялись в одну из окрестных деревень и возвращались только в понедельник.
Для Вашека у Караса оставалось не слишком-то много времени. К тому же человек он был неразговорчивый, предпочитал пустой болтовне работу, и мальчонка держался тех же правил. Вашек привык к суровой жизни, с детства видел вокруг себя тяжелый, изнурительный труд и с ранних лет в меру своих сил помогал родителям. Видя, что мать часто хворает, что с нею творится неладное, а отец приходит домой усталый, Вашек, очень впечатлительный и чуткий, вел себя молодцом и старался заменить мать где только мог. Иногда целые дни проходили у него в работе: то поможет на кухне, то уберет в хлеву, то сбегает в лес за хворостом, за шишками, принесет грибов, черники, травы. Парнишка во всем проявлял унаследованную от отца сноровку. Своим первым складным ножом он не только срезал прутья для кнутиков и свистулек, но пытался также вырезывать из дерева разные вещицы — вроде тех, над которыми в зимние месяцы трудился отец. Если мать летом хворала, шестилетний Вашек принимал на себя все хозяйство: и за козой смотрел, и обед варил, гордясь тем, что может заменить взрослого. Зато когда выдавалась свободная минутка, когда матери становилось лучше и она сама отсылала его побегать, он пулей вылетал из дома.
Тут уже его темперамент проявлялся сполна — в деревне ему было тесно. Вашек быстро сделался вожаком своих сверстников, был зачинщиком всех драк и проказ. Казалось, какая-то неведомая сила побуждала его во всем быть первым: никто не умел так бегать и прыгать, так ловко лазить по деревьям и бросать камни, как он. Играя весною с ребятами в лунку он уносил домой изрядное количество фасолин. Вашек первый находил вылупившихся в кустах шиповника крохотных сорокопутов и осиные гнезда на межах, это он придумал вставать на плечи друг другу, чтобы дотянуться до свисавших ветвей приходского сада и полакомиться первыми черешнями и грушами. Если ребята собирались за раками, они обязательно звали Вашека, своего признанного вожака. Во всем, что наполняло жизнь детворы — от кувыркания до пения на клиросе, — Вашек принимал участие и проявлял при этом столько кипучей энергии, что неизменно оказывался во главе других. Иногда Вашек прибегал к силе — физический труд с малолетства развил его мускулы, — но чаще брал проницательностью и смекалкой. Ни одна мелочь, имевшая хоть какую-то цену в глазах мальчишек, не ускользала от внимания паренька. Выбежав за охапкой ботвы для козы, он примечал, где дозревают стручки и где дрозды вьются над гнездом с птенцами. Любое незнакомое дело увлекало его своей таинственностью. Во время игры в салки он мог вдруг задержаться у кузницы и, затаив дыхание, глядеть, как старый Баруха разогревает в горне железо, а потом кладет его клещами на наковальню. С таким же любопытством присматривался он к тому, как готовят печь под хлеб или замешивают известковый раствор, когда отцу или другому каменщику случалось подработать в деревне. В воскресенье, перед обедней, его неизменно можно было найти на колокольне, где он наблюдал, как звонарь раскачивает колокол. А обычные похороны превращались для него в захватывающее зрелище: Вашек так и ловил глазами каждый жест священника и пана учителя, дирижировавшего хором. Если же он кому-нибудь и завидовал, то, пожалуй, только ребятам из имения, где было много коров и лошадей: Вашек мечтал попасть туда, чтобы поуправлять гнедыми, подёргать вожжами, пощелкать кнутом да побраниться, как это делали панские конюхи.