Может быть, лучше всего было бы немного подождать, для начала постараться взглянуть на Альбертину как бы глазами прошлого, чтобы узнать, действительно ли я ее люблю. Я мог бы привезти ее к Вердюренам, чтобы развлечь ее, а мысль об этом напомнила мне, что сам я приехал к ним сегодня вечером только ради намерения узнать, живет ли у них, собирается ли к ним приехать г-жа Пютбю. Во всяком случае за столом ее не было. «Кстати, по поводу вашего друга Сен-Лу, — сказала мне г-жа де Камбремер, пользуясь, таким образом, выражением, которое указывало на большую последовательность в ее мыслях, чем можно было думать, судя по ее фразам, ибо, если она заговаривала со мной о музыке, это означало, что она думает о Германтах, — вы знаете, что все говорят о его браке с племянницей принцессы Германтской. Что касается меня, то должна вам сказать, что все эти светские сплетни не занимают меня нимало». Мной овладело опасение, что я в присутствии Робера без симпатии отзывался об этой фальшиво-оригинальной девушке, ум которой был настолько же ничтожен, насколько резок ее характер. Не бывает почти ни одной новости, которая, когда мы узнаем ее, не заставила бы нас пожалеть о том или ином нашем суждении. Я ответил г-же де Камбремер, — это, впрочем, была правда, — что я об этом ничего не знаю и что невеста к тому же, по-моему, очень молода. «Потому-то, может быть, это еще и не официально, во всяком случае об этом много говорят». — «Предпочитаю заранее предупредить вас, — сухо сказала г-жа Вердюрен г-же де Камбремер, которая услыхала, что маркиза разговаривает со мной о Мореле, а когда та понизила голос, рассказывая о предстоящей женитьбе Сен-Лу, подумала, что она все еще продолжает говорить о нем. — Мы здесь занимаемся не какой-нибудь легкой музыкой. Знаете, эти верные посетители моих сред, мои детки, как я их называю, просто страшно, какие они передовые в искусстве, — прибавила она, горделиво ужасаясь. — Я говорю им иногда: «Милые мои, вы двигаетесь вперед быстрее, чем ваша хозяйка, которую, однако, никогда как будто не пугали никакие новшества». Каждый год мы заходим все дальше, я уже предвижу тот день, когда они остынут к Вагнеру и к д'Энди». — «Но быть передовым — это же прекрасно, тут никогда нельзя остановиться», — сказала г-жа де Камбремер, осматривая между тем все уголки столовой, стараясь определить, какие вещи оставлены здесь ее свекровью, какие привезены г-жой Вердюрен, и поймать ее с поличным, уличить в отсутствии вкуса. Все же она старалась продолжать со мной разговор на тему, более всего интересовавшую ее — о г-не де Шарлюсе. Она находила трогательным, что он покровительствует скрипачу. «Вид у него умный». — «И даже, — заметил я, — исключительно живой для человека все-таки пожилого». — «Пожилого! Но на вид он совсем не пожилой, посмотрите, волос еще как у молодого. (Ибо года три или четыре тому назад один из тех незнакомцев, что устанавливают литературные моды, употребил это слово в единственном числе, и все особы, находившиеся на уровне г-жи де Камбремер, говорили «волос», причем нарочито улыбались. В настоящий момент еще говорят «волос», но от злоупотребления единственным числом возродится множественное). Господин де Шарлюс, — прибавила она, — интересует меня больше всего потому, что в нем чувствуется одаренность. Должна вам сказать, что знания я дешево ценю. То, чему можно научиться, меня не интересует». Слова эти не противоречили индивидуальным качествам г-жи де Камбремер, которые были восприняты именно путем подражания, благоприобретены. Но как раз одна из этих вещей, которые в данный момент надо было знать, заключалась в том, что знание — ничто и ничего не стоит по сравнению с оригинальностью. В числе прочих истин г-жа де Камбремер заучила, что ничему не нужно учиться. «Вот почему, — оказала она мне, — Бришо, который по-своему интересен, — ведь я не брезгаю такой своеобразной сочной эрудицией, — занимает меня все-таки гораздо меньше». А Бришо в эту минуту всецело был озабочен одной только мыслью: слыша, что разговор идет о музыке, он дрожал, как бы эта тема не напомнила г-же Вердюрен о смерти Дешамбра. Он хотел что-нибудь сказать, чтобы отогнать это зловещее воспоминание. Г-н де Камбремер дал ему для этого повод, спросив: «Так, значит, лесные местности всегда носят названия животных?» — «Не то чтобы всегда, — ответил Бришо, довольный, что ему удастся выставить свои знания напоказ стольким новичкам, среди которых, по крайней мере, одного слова его, как я его уверил, безусловно должны были интересовать. — Достаточно убедиться в том, насколько даже в человеческих именах сохраняются названия деревьев, подобно тому, как в каменном угле — остатки папоротника. Одного из наших сенаторов зовут господин Сое де Фресине (Saulces de Freycinet), что означает, если не ошибаюсь, место, усаженное ивами и ясенями, salix et fraxinetum; его племянник, господин де Сельв (Selves), соединяет в своем имени еще больше деревьев, раз его зовут «de Selves» — «sylva».[7] Саньет с радостью видел, что разговор принимает столь оживленный характер. Он мог, поскольку все время говорил Бришо, хранить молчание, избавлявшее его от насмешек г-на и г-жи Вердюрен. А так как эта радость освобождения еще повысила его чувствительность, он умилился, услышав, как г-н Вердюрен, несмотря на торжественность такого обеда, приказывает дворецкому поставить графин с водой перед г-ном Саньетом, который ничего другого не пил. (Генералы, посылающие на смерть больше всего солдат, требуют, чтобы их войско хорошо кормили.) Наконец, г-жа Вердюрен один раз даже улыбнулась Саньету. Да, это безусловно хорошие люди. Его больше не будут мучить. В этот момент течение обеда было нарушено одним из сотрапезников, которого я забыл назвать, знаменитым норвежским философом, говорившим по-французски хорошо, но очень медленно, по той двойной причине, что, во-первых, изучив язык недавно и не желая делать ошибок (некоторые он все-таки делал), он за каждым словом обращался к своего рода внутреннему словарю, а во-вторых, будучи метафизиком, он, когда говорил, еще обдумывал то, что хотел сказать, — особенность, замедляющая даже речь француза. Впрочем, это был очаровательный человек, хотя по виду ничем не отличавшийся от весьма многих, — за исключением одной черты. Этот человек, говоривший столь медленно (после каждого его слова наступала пауза), всегда с головокружительной быстротой устремлялся к выходу, едва только успев распрощаться. В первый раз его стремительность наводила вас на мысль, что у него колики или что он чувствует потребность еще более настоятельную. — Дорогой мой — коллега, — сказал он Бришо, сперва взвесив в своем уме, подходит ли здесь выражение «коллега», — у меня известное желание узнать, входят ли названия других деревьев в — номенклатуру вашего прекрасного — французского — латинского — норманнского — языка. Мадам (он подразумевал «мадам Вердюрен», хотя не решался на нее взглянуть) говорила мне, что вы все знаете. Не время ли для этого сейчас?» — «Нет, сейчас время для еды», — прервала его г-жа Вердюрен, видевшая, что обед затягивается. — «Ах, да, хорошо! — сказал скандинавец, опуская голову над своей тарелкой, с улыбкой печального смирения. — Но я должен заметить мадам, что если я позволил себе этот вопрос, — простите, вопрошение, — так это потому, что завтра я уже должен ехать в Париж обедать в Тур-д'Аржан или в Отель-Мерис. Там мой французский — собрат, — господин Бугру должен будет рассказать о спиритических сеансах, — простите, о спиритуальных заклинаниях, которые он проверял». — «В Тур-д'Аржан не так уж хорошо, как принято считать, — сказала рассерженная г-жа Вердюрен. — Помню, что и нас самих там кормили прескверными обедами!» — «Но ведь я не ошибаюсь, пища, которую едят в доме у мадам, — это ведь самая тонкая французская кухня?» — «Боже мой, конечно, бывает и хуже, — ответила, смягчившись, г-жа Вердюрен. — А если вы приедете в следующую среду, то будет и нечто лучшее». — «Но в понедельник я уезжаю в Алжир, а оттуда — на мыс Доброй Надежды. А когда я буду на мысе Доброй Надежды, я уже не смогу встретиться с моим знаменитым коллегой, — простите — не смогу встретиться с моим собратом». А после этих ретроспективных извинений он из покорности с головокружительной быстротой вновь принялся за еду. Но Бришо был слишком счастлив, что может привести и другие растительные этимологии, и ответил, настолько заинтересовав норвежца, что тот опять перестал есть, впрочем знаком указав, что можно убрать его еще полную тарелку и перейти к следующему блюду: «Один из сорока носит фамилию Уссэ (Houssaye), что значит место, поросшее остролистом (houx); в фамилии одного тонкого дипломата, д'Ормессона (d'Ormesson), вы встретите вяз (orme), любезный Вергилию и давший имя городу Ульм; в фамилиях его коллег, господина де ла Буле (de la Boulaye) — березу (bouleau), господина д'Оне (d'Aunay) — ольху (аиле), господина де ла Бюсьера (de la Bussières) — букс (buis), господина Альбаре — заболонь (aubier) (я решил Рассказать это Селесте), господина де Шоле — капусту (choux) и яблоко (pommier) — в фамилии господина де ла Поммере (de la Роmmeraye), который, — помните, Саньет, — докладывал в ту пору, когда доброго Пореля услали на край света в качестве проконсула в Одеонию». — «Вы сказали, что фамилия Шоле происходит от капусты, — сказал я Бришо. — А что, название станции, которая находится перед Донсьером, Сен-Фришу (Saint-Frichoux), тоже происходит от слова «choux»?» — «Нет, Сен-Фришу — это Sanctus Frustus, подобно тому, как Sanctus Ferreolus дал Сен-Фаржо (Saint Fargeau), но это слово вовсе не норманнское». — «Он слишком образованный, он нам надоедает», — тихо прокудахтала княгиня. — «Меня интересует еще множество других названий, но я не могу спросить вас обо всех зараз». И, обернувшись к Котару, я спросил его: «А будет ли госпожа Пютбю?» При имени Саньета, которое произнес Бришо, г-н Вердюрен бросил своей жене и Котару взгляд, приведший в замешательство робкого гостя. «Нет, слава богу, — ответила г-жа Вердюрен, слышавшая мой вопрос. — Я постаралась направить ее для отдыха в сторону Венеции, на этот год мы от нее избавлены». — «Я и сам, — сказал г-н де Шарлюс, — буду иметь право на целых два дерева, ведь я почти что снял маленький домик между Сен-Мартен-дю-Шен и Сен-Пьер-дез-Иф». — «Так это же отсюда очень близко, я надеюсь, что вы часто будете приезжать в обществе Чарли Мореля. Вам только надо будет сговориться о поездах с нашим кружком, ведь вы в двух шагах от Донсьера», — сказала г-жа Вердюрен, которая терпеть не могла, когда гости приезжали разными поездами и не в те часы, когда она посылала экипаж. Она знала, насколько труден подъем к Ла-Распельер, даже в том случае, если ехать извилистым обходным путем мимо Фетерна, требовавшим лишних полчаса, она опасалась, что те, которые приедут сами по себе, не найдут экипажей в Дувиль-Фетерне или же, на самом деле оставшись дома, воспользуются этим обстоятельством как отговоркой, чтобы сказать, будто им не на чем было ехать, а подняться на такую высоту пешком они чувствовали себя не в силах. Г-н де Шарлюс в ответ на это приглашение ограничился безмолвным поклоном. «В быту с ним, верно, не легко, у него какой-то натянутый вид, — шопотом сказал, обращаясь к Ски, доктор, который, оставшись человеком очень простым, несмотря на легкий налет гордости, не пытался скрыть, что Шарлюс для него — чересчур сноб. — Он, наверно, не знает, что на всех курортах и даже в Париже, в больницах, все врачи, для которых я, разумеется, «главное начальство», за честь считают знакомить меня со всеми аристократами, которые там имеются и держатся очень смирно. Для меня это даже делает весьма приятной жизнь на морских купаньях, — прибавил он непринужденным тоном. — Даже в Донсьере полковой врач, у которого лечится полковник, пригласил меня завтракать вместе с ним и сказал мне, что я мог бы обедать с самим генералом. А этот генерал — господин с каким-то «де». Не знаю, чьи дворянские грамоты древнее — его или барона». — «Да вы не волнуйтесь, это аристократ весьма захудалый», — вполголоса ответил Ски и прибавил что-то невнятное, так что я смог различить лишь слоги: «arder», составлявшие окончание какого-то глагола, ибо сам я прислушивался к тому, что Бришо говорил г-ну де Шарлюсу. «Нет, я, к сожалению, должен вам сказать, что, вероятно, у вас только одно дерево, ибо, если Сен-Мартен-дю-Шен (Saint-Martin-du-Chêne) есть явно Sanctus Martinus juxta quercum, то слово «if» просто может представлять собой корень «ave», «eve», который означает «сырой», например в «Avegron», «Lodève», «Yvette», и который еще продолжает жить в нашем кухонном слове «évier».[8] Это «lau», которому в бретонском языке соответствует «ster», — например «Stermaria», «Sterlaer», «Sterbouest», «Ster-en-Dreuchen». Конца я не расслышал, потому что, какое бы удовольствие ни доставила мне возможность вновь услышать имя Стермариа, я, помимо своей воли, слушал Котара, с которым сидел рядом и который шопотом говорил Ски: «Ах, да, я не знал. Значит, это господин, который по-всякому умеет себя вести. Так вот, значит, какого он толка! А между тем глаза у него еще не заплыли жиром. Надо мне поостеречься, как бы он не стал щипать мне ноги под столом. Впрочем, все это меня мало удивляет. Некоторых аристократов я вижу, когда они берут душ, в костюме Адама, — все это более или менее дегенераты. Я с ними не разговариваю, потому что я собственно лицо должностное, и это могло бы мне повредить. Но они прекрасно знают, кто я такой». Саньет, которого испугали обращенные к нему слова Бришо, начинал уже дышать свободнее, словно человек, боящийся грозы и замечающий, что за молнией не последовало удара грома, как вдруг он услышал, что г-н Вердюрен задает ему вопрос, остановив на нем взгляд, который он уже и не отводил от несчастного, чтобы сразу же его смутить и не дать ему собраться с мыслями. «Но вы все время скрывали от нас, Саньет, что посещаете утренние спектакли в Одеоне». Дрожа, словно новобранец перед мучителем-сержантом, Саньет ответил, стараясь как только мог укоротить свою фразу, чтобы у нее оказалось больше шансов избегнуть ударов: «Один раз на «Искательнице». — «Что это он говорит?» — заорал г-н Вердюрен таким тоном, словно он чувствовал отвращение и ярость, нахмурив брови, как будто напрягая все свое внимание, чтобы разобраться в чем-то непонятном. — «Во-первых, нельзя понять, что вы говорите, — что это такое у вас во рту?» — спросил г-н Вердюрен, становясь все более резким и намекая на речевой недостаток Саньета. — «Бедный Саньет, я не хочу, чтобы вы его огорчали», — сказала тоном притворной жалости г-жа Вердюрен, желая, чтобы ни у кого не осталось сомнений насчет оскорбительного умысла ее мужа. «Я был на Ис… Ис…» — «Ис, ис, старайтесь говорить более внятно, — сказал г-н Вердюрен, — я даже не разбираю ваших слов». Почти никто из числа «верных» не удерживался от хохота, и напоминали они толпу людоедов, в которых вид раны, нанесенной белому, пробудил жажду крови. Ибо инстинкт подражания и отсутствие храбрости управляют обществами, так же как и целыми толпами. И все смеются над человеком, в котором видят мишень для насмешек, рискуя, что потом, лет через десять, им придется воздавать ему дань уважения где-нибудь в кругу его почитателей. Точно так же и народ прогоняет или приветствует королей. «Полно, это ж не его вина», — сказала г-жа Вердюрен. — «Но также и не моя, нельзя же обедать в гостях, если ты разучился говорить». — «Я был на «Искательнице ума» Фавара». — «Что? Так это вы «Искательницу ума» называете «Искательницей»? Ну, это замечательно, я бы сто лет мог не догадаться», — воскликнул г-н Вердюрен, который, однако, сразу же мог бы решить, что такой-то — человек необразованный, неартистический, «непосвященный», если бы тот полностью назвал при нем заглавия некоторых произведений. Например, надо было говорить: «Больной» и «Мещанин», а те, кто прибавили бы: «мнимый», или «во дворянстве», доказали бы этим, что они «не свой», подобно тому, как где-нибудь в гостиной человек доказывает, что он не принадлежит к светскому обществу, говоря: «Господин де Монтескью-Фезансак», вместо: «Господин де Монтескью». — «Но это не так уж странно», — сказал Саньет, задыхаясь от волнения, но с улыбкой, хотя улыбаться ему не хотелось. Г-жа Вердюрен разразилась. «Ну нет! — воскликнула она со смехом. — Будьте уверены, никто на свете не мог бы догадаться, что речь идет об «Искательнице ума». Г-н Вердюрен продолжал тоном более мягким и обращаясь одновременно и к Саньету и к Бришо: «Это, впрочем, хорошенькая пьеса — «Искательница ума». Произнесенная вполне серьезным тоном, эта фраза, в которой уже не было и следа злости, подействовала на Саньета так благотворно и вызвала в нем такую благодарность, словно ему оказали любезность. Он не мог выговорить ни одного слова и хранил счастливое молчание. Бришо был более речист. «Это верно, — ответил он г-ну Вердюрену, — и если бы ее выдать за произведение какого-нибудь сармата или скандинава, «Искательница ума» могла бы претендовать на то, чтоб занять вакантное сейчас место шедевра. Но да не оскорбится душа любезного Фавара, темперамент у него был не ибсеновский. (Он тотчас же покраснел до ушей, вспомнив о философе-норвежце, который сидел сейчас с несчастным видом, ибо безуспешно старался установить, что за растение может обозначать слово «buis», недавно сказанное Бришо по поводу Бюсьера.) Впрочем, поскольку сатрапия Поре-ля досталась теперь некоему толстовствующему лицу строгих правил, то может случиться, что мы под сводами Одеона увидим «Анну Каренину» или «Воскресение». — «Я знаю портрет Фавара, который вы имеете в виду, — сказал г-н де Шарлюс. — Прекрасный гравюрный оттиск я видел у графини Моле». Имя графини Моле произвело на г-жу Вердюрен сильное впечатление. «Ах, вот как! Вы бываете у госпожи де Моле?» — воскликнула она. Она думала, это «графиня Моле», «госпожа Моле» говорят просто ради краткости, подобно тому, как при ней говорили: «Роаны», или же из пренебрежения, подобно тому как сама она говорила: «госпожа ла Тремой». Она ничуть не сомневалась, что графиня Моле, знакомая с королевой греческой и с принцессой де Капрарола, больше чем кто бы то ни было имеет право на приставку «де», и уже решилась наделить ею особу столь блистательную, проявившую к ней большую любезность. Вот почему, желая показать, что она сознательно так сказала и не скупится для графини на это «де», она добавила: «А я совсем не знала, что вы знакомы с госпожой де Моле!», как будто вдвойне странно было то, что г-н де Шарлюс знаком был с этой дамой и что г-жа Вердюрен не знает об этом знакомстве. Однако свет, или по крайней мере то, что называл этим словом г-н де Шарлюс, представлял собой целое относительно однородное и замкнутое. Но если, принимая во внимание необъятность и неоднородность буржуазии, вполне естественно, что какой-нибудь адвокат говорит лицу, знающему одного из его школьных товарищей: «Да как же, чорт возьми, вы с ним знакомы!», то, с другой стороны, изумляться по поводу того, что француз знает смысл слова «temple» или «forêt», было не более странно, чем удивляться случайностям, которые соединили г-на Шарлюса и графиню Моле. К тому же, даже если бы это знакомство не вытекало вполне естественно из законов света, если бы оно было случайным, что могло быть странного в том, что г-же Вердюрен о нем неизвестно, раз г-на де Шарлюса она видела впервые, а его отношения с г-жой Моле были далеко не единственной вещью, которой она не знала о нем, об этом человеке, про которого она, по правде говоря, ничего не знала. «Кто же играл эту «Искательницу ума», милый мой Саньет?» — спросил г-н Вердюрен. Хотя и чувствуя, что гроза миновала, бывший архивариус не решался отвечать. «Но ты же смущаешь его, — сказала г-жа Вердюрен, — ты смеешься над всяким его словом и еще хочешь, чтобы он отвечал. Ну, скажите, кто играл ее, вам за это дадут в дорогу студня», — прибавила г-жа Вердюрен, делая злой намек на разорение, в которое Саньет сам себя поверг, желая спасти от него семью своих друзей. «Я помню только, что Зербину играла госпожа Самари», — сказал Саньет. — «Зербину? Это что такое?» — закричал г-н Вердюрен так, словно начался пожар. — «Это роль старинного репертуара, взять к примеру Капитана Фракасса, это как если бы кто сказал — Транш-Монтань или Педант». — «Ах, это вы педант! Зербина! Да он рехнулся», — воскликнул г-н Вердюрен. Г-жа Вердюрен поглядела на своих гостей и засмеялась, как бы пытаясь извинить Саньета. «Зербина! Он воображает, что все сразу же поймут, что это означает. Вы — словно господин де Лонжепьер, самый глупый человек, которого я знаю и который на днях как ни в чем не бывало сказал у нас: Банат. Никто не понял, о чем он говорит. Под конец выяснилось, что это одна из провинций в Сербии». Чтобы положить конец мукам Саньета, терзавшим меня еще больнее, чем его, я спросил Бришо, не знает ли он, что означает слово «Бальбек». «Бальбек — это, вероятно, испорченное Дальбек, — сказал он мне. — Нужно было бы справиться в грамотах английских королей, сюзеренов Нормандии, так как Бальбек относился к владениям баронов Дуврских, вследствие чего часто говорили: Бальбек, что за морем, Бальбек, что на материке. Но сама дуврская барония зависела от епископства Байе, и, несмотря на права, которые одно время, после Луи д'Аркура, патриарха Иерусалимского и епископа Байе, тамплиеры имели на это аббатство, все-таки духовные места в Бальбеке раздавали епископы этой епархии. Это мне объяснил довильский настоятель, человек лысый, красноречивый, мечтательный и любитель поесть, пребывающий в послушании Брилья-Саварену; он изложил мне в выражениях несколько сибиллических смутные педагогические домыслы, угостив меня при этом замечательной жареной картошкой». В то время как Бришо улыбался, дабы подчеркнуть, сколько остроумия в соединении вещей столь разных и в употреблении слов иронически-возвышенных ради вещей самых обыкновенных, Саньет старался вставить какое-нибудь остроумное замечание, которое помогло бы ему подняться после провала, только что случившегося с ним. Остроумным замечанием было то, что называли «приблизительностью» речи, но что изменяло свои формы, ибо каламбуры переживают эволюцию, так же как и литературные жанры, как эпидемии, которые проходят, сменяясь другими, и т. д… Некогда формой этой «приблизительности» было слово «верх». Но оно устарело, никто не употреблял его больше, один лишь Котар говорил иногда во время партии в пикет: «Знаете ли вы, что такое верх рассеянности: это — когда Нантский эдикт принимают за англичанку». «Верхи» сменились прозвищами. В сущности, это была все та же «приблизительность», но так как прозвища были теперь в моде, то сходства не замечали. К несчастью для Саньета, когда эти выражения «приблизительности» принадлежали не ему и, как это обычно случалось, бывали неизвестны членам кружка, он преподносил их так застенчиво, что, несмотря на смех, которым он их сопровождал, стараясь отметить их юмористический характер, никто их не понимал. А если, напротив, словечко бывало придумано им, то, поскольку обычно оно приходило ему в голову во время разговора с кем-нибудь из «верных», а последний, повторяя, присваивал его себе, оно становилось известным, но не как словечко Саньета. Вот почему, когда он вставлял в разговор одно из таких словечек, его замечали, но так как не он считался его автором, его обвиняли в плагиате. «Так вот, — продолжал Бришо, — слово «bec» — по-нормандски — ручей; есть Бекское аббатство, a «Mobec» — болотный ручей («Mor», или «Mer», означало «болото» — «marais» — в таких словах, как «Morvillе» или «Bricquemar», «Alvimare», «Cambremer»). «Bricquebec» — ручей на холме, слово, происходящее от «briga» — «укрепленное место», которое встречается в таких названиях, как «Bricqueville», «Bricquebosc», «le Brie», «Briand», или от слова «brie» — «мост», которое совпадает с немецким «bruck» («Innsbruck») и с английским «bridge», заканчивающим столько названий местностей («Cambridge» и так далее). В Нормандии вы найдете еще целый ряд слов на «bec»: Caudebec, Bolbec, Robec, le Bec-Hellouin, Becquerel. Это нормандская форма немецкого «Bach» — Offenbach, Anspach. «Varaguebec» — от старого слова «varaigne», равнозначного слову «garenne», — заповедник, заповедные леса, пруды. Что касается «Dal», — продолжал Бришо, — то это одна из форм слова «thal» — долина: «Darnetal», «Rosendal» и даже — совсем близко от Лувье — «Becdal». Впрочем, река, давшая свое имя Дальбеку, очаровательна. Если смотреть на нее с береговых утесов (по-немецки «Fels»; недалеко отсюда, на возвышенном месте, есть даже премилый городок Фалез — «Falaise»), она приходится рядом с церковью, в действительности расположенной на большом расстоянии от нее, и как будто отражает ее шпиль». — «Ну как же, — сказал я, — ведь это эффект, который очень любит Эльстир. Я видел у него много таких эскизов». — «Эльстир! Вы знакомы с Тишем, — воскликнула г-жа Вердюрен. — Да вы знаете, что мы с ним были чрезвычайно близки. Слава богу, я с ним больше не вожусь. Нет, да вы спросите у Котара, у Бришо, для него у меня всегда ставился прибор, он бывал каждый день. Вот человек, про которого можно сказать, что уход из нашего кружка не принес ему удачи. Я покажу вам сейчас цветы, которые он писал для меня; вы увидите, какая разница с тем, что он делает теперь и что мне не нравится, ну, совсем не нравится. Да как же: я ведь заказала ему портрет Котара, не считая всего того, что он писал с меня». — «И он сделал профессору лиловые волосы, — сказала г-жа Котар, забывая, что в ту пору ее муж даже еще не начинал преподавать. — Не знаю, мосье, находите ли вы, что у моего мужа лиловые волосы?» — «Это не важно, — сказала г-жа Вердюрен, подымая подбородок в знак презрения к г-же Котар и восхищения по адресу того, о ком она говорила, — это было достойно великолепного колориста, прекрасного художника. А вот, — прибавила она, снова обращаясь ко мне, — не знаю, назовете ли вы живописью всю эту чертовщину, все эти композиции, все эти огромные штуки, которые он выставляет с тех пор, как не бывает у меня. Я называю это пачкотней, это так шаблонно, и потом тут нет ничего яркого, ничего индивидуального. Тут есть все, что угодно». — «Он воскрешает изящество восемнадцатого века, но в современном виде, — стремительно сказал Саньет, которого укрепляла моя любезность, возвращавшая ему равновесие. — Но я предпочитаю Эллё». — «Ничего общего с Эллё», — сказала г-жа Вердюрен. — «Нет, это восемнадцатый век, но в лихорадке. Он — как бы Ватто в век пара», — и Саньет засмеялся. — «О, известно, архиизвестно, это мне уже преподносят много лет», — сказал г-н Вердюрен, которому Ски действительно передавал это выражение, но присваивая его себе. — «Вам не везет, — когда вам наконец удается сказать членораздельно что-нибудь действительно остроумное, оказывается, что это не ваши слова. Это меня огорчает, — продолжала г-жа Вердюрен, — потому что это был человек одаренный; он загубил настоящий живописный темперамент. Ах! Если бы он остался здесь. Ведь из него вышел бы лучший пейзажист нашего времени. И это он из-за женщины пал так низко. Меня это, впрочем, не удивляет, потому что человек он был приятный, но пошлый. В сущности, он личность незначительная. Должна вам сказать, что я сразу же это почувствовала. Собственно, он никогда не интересовал меня. Он мне нравился, вот и все. Во-первых, он такой грязнуля. Нравится вам это — люди, которые никогда не моются?» — «Что это такое мы едим, — спросил Ски, — кушанье такого красивого цвета?» — «Это называется земляничный мусс», — сказала г-жа Вердюрен. — «Но это же оча-ро-ва-тельно. Надо бы откупорить Шато-Марго, Шато-Лафит, портвейн». — «Не могу вам сказать, как он меня смешит, пьет он только воду», — сказала г-жа Вердюрен, стараясь под видом удовольствия, которое ей как будто доставляла эта прихоть, скрыть ужас, внушаемый ей подобной расточительностью. — «Но это не для того, чтобы пить, — продолжал Ски, — наполните всем этим наши стаканы, потом принесут чудесные персики, огромные груши и поставят здесь, в лучах заката; это будет роскошно, как одна из лучших картин Веронеза». — «Это будет стоить почти столько же», — пробормотал г-н Вердюрен. — «Но уберите этот сыр, такого противного цвета», — сказал Ски, стараясь ухватить тарелку Хозяина, который всеми силами защищал свой грюйер. — «Вы понимаете, что я не жалею об Эльстире, — говорила мне г-жа Вердюрен, — вот этот одарен совсем по-иному. Эльстир — это труд, это человек, который не умеет бросить свою живопись, даже когда ему захочется этого. Он прилежный ученик, раб конкурсов. Вот Ски — тот повинуется только своей прихоти. Вот вы увидите, он среди обеда вдруг закурит папироску». — «Право, не знаю, почему вы не пожелали принимать его жену, — сказал Котар, — он тогда по-прежнему бывал бы здесь». — «Послушайте, да будете вы вести себя прилично, господин профессор, я же не принимаю непристойных женщин», — сказала г-жа Вердюрен, делавшая, напротив, в свое время все, что она могла, лишь бы заставить Эльстира вернуться, даже и с женой. Но до того как они поженились, она пыталась поссорить их, она говорила Эльстиру, что женщина, которую он любит, глупа, нечистоплотна, легкомысленна, что она воровала. На этот раз ей не удалось создать разлад. С салоном Вердюренов Эльстир порвал сам, и он радовался этому, словно человек, обратившийся к вере и благословляющий болезнь или превратность судьбы, которая заставила его уединиться и направила на путь спасения. «Он бесподобен, этот профессор, — сказала она. — Скажите прямо, что моя гостиная — дом свиданий. Но можно подумать, что вы не знаете, что такое госпожа Эльстир. Я предпочла бы принимать последнюю из девок. О, нет, такое лакомство не для меня. Впрочем, должна вам сказать, примириться с женой было бы тем более глупо, что муж ее меня не интересует, это же устарело, это даже не рисунок». — «Это удивительно для человека такого ума», — сказал Котар. — «О, нет, — ответила г-жа Вердюрен, — даже в то время, когда у него был талант, — а талант у этого плута был, хватило бы и на другого, — в нем раздражало то, что он совершенно не был умен». Чтобы вынести об Эльстире это суждение, г-же Вердюрен не пришлось дожидаться разрыва с ним и той поры, когда она разлюбила его живопись. Дело в том, что даже в то время, когда он еще входил в их кружок, Эльстиру случалось проводить целые дни с той или иной женщиной, которую г-жа Вердюрен справедливо или несправедливо считала «дурой», а это на ее взгляд не годилось для умного человека. «Нет, — сказала она беспристрастным тоном, — я считаю, что он и его жена прекрасно подходят друг к другу. Могу поклясться, что не знаю на всей земле более скучного существа и что я пришла бы в ярость, если бы мне два часа надо было провести вместе с ней. Но говорят, он считает ее умной. Ведь надо же признаться, наш Тиш был всегда прежде всего чрезвычайно глуп. Я помню, как он бывал без ума от особ, которых вы себе не можете и представить, от откровенных идиоток, которых никто не захотел бы в нашем маленьком клане. И что же? Он им писал, он с ними спорил, — он, Эльстир. Это не мешает тому, что у него были прелестные свойства, о, прелестные, прелестные и, разумеется, очаровательно-нелепые». Ибо г-жа Вердюрен была убеждена, что люди действительно замечательные совершают множество безрассудств. Мысль неверная, но заключающая в себе некоторую долю истины. Конечно, людские «безрассудства» невыносимы. Но неуравновешенность, которую мы обнаруживаем лишь через долгий срок, есть следствие проникновения в человеческий мозг тончайших элементов, для которых он обычно бывает неприспособлен. Таким образом, странности очаровательных людей раздражают, во вместе с тем не бывает очаровательных людей, которые при случае не проявляли бы своих странностей. «Вот давайте, я сейчас могу вам показать его цветы», — сказала она мне, видя, как муж ее делает ей знак, что можно вставать из-за стола. И она снова подала руку г-ну де Камбремеру. Г-н Вердюрен пожелал извиниться по этому поводу перед г-ном де Шарлюсом, как только отошел от г-на де Камбремера, и представить ему свои объяснения, главным образом ради удовольствия поговорить об этих светских тонкостях с титулованным лицом, оказавшимся в данный момент ниже тех, кто отводил ему место, на которое, как они считали, он имел право. Но прежде всего он счел долгом показать г-ну де Шарлюсу, что в умственном отношении он ставит его слишком высоко, чтобы предполагать, будто он может обратить внимание на такие пустяки. «Простите, — начал он, — что я заговариваю с вами об этих безделицах, представляю себе, как мало значения вы им придаете. Мещанские умы обращают на них внимание, но все другие, — художники, люди особого толка, — на них плюют. А я с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что вы того же толка». Г-н де Шарлюс, придавший этому обороту смысл весьма отличный, отстранился порывистым движением. После подмигиваний доктора, эта наглая откровенность Хозяина возмущала его. «Не возражайте, дорогой гость, вы того же толка, это ясно, как день, — продолжал г-н Вердюрен. — Заметьте, что я не знаю, занимаетесь ли вы каким-нибудь видом искусства, но это не необходимо. Этого не всегда достаточно. Дешамбр, который сейчас умер, играл в совершенстве, исправно, как машина, но был другого толка, сразу чувствовалось, что он другого толка. Бришо тоже другого толка. А Морель — нашего толка, моя жена — тоже, чувствую, что и вы нашего толка…» — «Что вы собирались мне сказать?» — прервал г-н де Шарлюс, который начинал успокаиваться насчет того, что хотел выразить г-н Вердюрен, но предпочитал, чтобы он менее громко выкрикивал эти двусмысленные слова. «Мы посадили вас всего-навсего налево». Г-н де Шарлюс, с улыбкой проницательной, добродушной и наглой, ответил: «Да полно! Это же не имеет никакого значения — здесь-то!» И к этим словам присоединился маленький смешок, свойственный только ему, — смешок, унаследованный им, вероятно, от какой-нибудь баварской или лотарингской бабушки, которой он в свою очередь достался от кого-нибудь из предков, так что он звенел, не меняясь, уже несколько столетий при маленьких старых европейских дворах, и это драгоценное звучание воспринималось как звучание некоторых старинных инструментов, ставших величайшей редкостью. Бывают моменты, когда для полноты обрисовки требовалось бы, чтобы к описанию присоединялось фонетическое воспроизведение речи, а характеристика такого персонажа, каким был г-н де Шарлюс, рискует остаться неполной за невозможностью передать этот смешок, столь тонкий, столь легкий, подобно тому, как некоторые произведения Баха никогда не исполняются адекватно, ибо в оркестрах отсутствуют те «маленькие трубы» с таким особенным звучанием, которым автор отводил то или иное место в партитуре. «Но, — отвечал задетый г-н Вердюрен, — это было сознательно. Я не придаю никакого значения аристократическим титулам, — прибавил он с той презрительной улыбкой, что появлялась на лицах стольких наших знакомых, которые, в противоположность моей бабушке и моей матери, отзывались ею на все то, чего они не имели, в присутствии счастливых обладателей, чтобы с помощью этой улыбки не дать им почувствовать их превосходство. — Но в конце концов, раз уж тут сказался господин де Камбремер и раз он маркиз, а вы только барон…» — «Позвольте, — высокомерным тоном ответил г-н де Шарлюс удивленному г-ну Вердюрену, — я также герцог Брабантский, владетель Монтаржи, принц д'Олерон, де Каранси, де Виазеджио и Дюн. Впрочем, это решительно ничего не значит. Вы не терзайтесь, — прибавил он с прежней лукавой улыбкой, которая расцвела при последних его словах. — Я сразу же увидел, что вы к этому непривычны».