Он посмотрел на нас.
— Не следите так пристально. Смотрите в окно. Закройте глаза. Но слушайте.
Я так и сделал, и мне показалось, что не я один.
— Из эссе «Море вблизи» Альбера Камю, — сообщил он, а затем, явно по памяти, повторил фразу; — «Я всегда чувствовал, что живу в открытом море, в страхе среди королевского счастья».
И затем он неожиданно заговорил от себя:
— Я всегда так себя чувствовал.
Я открыл глаза и, увидев его, подумал, что Силвер сейчас расплачется. Он не играл. Никак не мог. Это было бы невозможно.
Он посмотрел в окно, потом снова обратился к своей книжке в желтоватой бумажной обложке.
— «В Генуе есть женщины, улыбку которых я любил целое утро. Я никогда не увижу их снова, и, конечно, нет ничего проще. Но слова никогда не потушат пламя моего сожаления. Я наблюдал за голубями, пролетавшими мимо маленького колодца в церкви Святого Франциска, и забывал о своей жажде. Но всегда наступал момент, когда я снова испытывал жажду».
До звонка оставалось всего несколько минут. Выглядел он после прочтения этого предложения, того самого, которое зачитывал и в понедельник, тоскующим, каким я его еще не видел.
— Чего жаждал Камю? — спросил он. — Чего жаждете вы?
Хала подняла руку, но он покачал головой.
— Хороших вам выходных, — сказал он. — И читайте.
В пятницу после уроков мы с Колином шли до метро. Мы это не планировали. Просто не избегали друг друга. Я увидел его первым. Он шел впереди, закурив, когда миновал ворота, на ходу попрощавшись с охранниками. Сколько раз я шел за ним следом среди других ребят, которые со смехом и криками брели по улице после занятий. Я не возражал против этих прогулок в одиночестве, среди других, но не с ними. Мне нравилось наблюдать, не участвуя. От этого я чувствовал себя сильнее и не один месяц пребывал в убеждении, что не одинок. Еще мне нравилось оставаться одному, так как я думал, что это может расположить ко мне Силвера, который, бывало, шел с другими ребятами, махая рукой, обмениваясь шутками, быстро удаляясь от школы.
Возможно, я показался бы ему более интересным, будь я один, задумчивый, размышляющий над великими идеями — юный философ, независимый ум. Но он в лучшем случае похлопывал меня по плечу, проходя мимо. До завтра, Гилад. До завтра.
Поэтому в ту пятницу, когда при выходе из школы я оказался рядом с Колином, я с удивлением обнаружил, насколько рад его обществу.
— Привет, — сказал я.
— Привет.
Затем я стал как они. То есть — с кем-то. Все эти месяцы изоляции, все эти месяцы одиночества, а потом — Колин.
Он предложил мне сигарету. Я покачал головой.
— Мне надо бы бросить, — вздохнул Колин. — Силвер постоянно долбит меня за курение.
— Правда? — Меня уколола ревность.
— Да, знаешь, мы однажды с ним разговаривали, и он тогда прошелся насчет моего мнения, будто курением я выражаю протест. Ну, я как бы крутой, если курю. И тогда он прочел мне целую лекцию про то, что курение — никакой не протест, про табачную индустрию и прочее дерьмо. Он и тут оказался прав. Как всегда. Поэтому я в любом случае собираюсь бросить. Пытаюсь. — Он засмеялся.
Я ждал, пока уляжется ревность, вернее даже, ощущение, что меня предали. Как будто все это время Силвер принадлежал мне одному.
— Знаешь, — отозвался я, — в тот день, когда погиб тот парень, Силвер повел меня в кафе. Мы провели там весь день.
Колин посмотрел на меня.
— Да? Это, наверное, было круто, приятель. Чтобы человека вот так, на твоих глазах… Ну и дерьмо.
— Да, правда.
— А что был за звук?
— Не знаю. Было что-то. Честно? Поезд заглушил звук. У него была большая скорость. Потом ничего не было. Потом треск. Как будто кости ломались пополам. Но все слышалось словно издалека. Словно было под водой. Или это я там был. Не знаю.
Колин ругнулся и искоса глянул на меня. Похоже, я произвел на него впечатление.
Какое-то время мы шли молча, Колин пускал дым. Мы спустились в метро.
— Так ты идешь в субботу на акцию протеста? — спросил он, когда мы плюхнулись на сиденья друг против друга.
— Наверное. А ты?
— Я думал об этом.
— Можем пойти вместе, если хочешь, — сказал я после долгой паузы.
Он кивнул:
— Да, хорошо. Конечно, это будет классно. Хорошо. Отлично.
Мы обменялись номерами мобильных, и он вышел на станции «Насьон». Он вздернул в мою сторону подбородок, когда поезд стал набирать скорость. Впервые с моего прихода в МФШ выходные наполнились для меня каким-то смыслом.
Я открыл дверь. Мама с плачем что-то сердито говорила, когда я вошел в комнату. Отец, в черном костюме, с красным галстуком в руках, ворот белой рубашки расстегнут, стоял рядом с ней.
— Гилад, иди, пожалуйста, в свою комнату, — велел отец.
На меня он не посмотрел. Не сводил глаз с матери, выражение лица которой смягчилось, когда я вошел.
Я толчком закрыл дверь. Впервые за много недель я видел отца.
— Гилад, иди к себе, — повторил отец.
Я не двинулся с места. Ничего не сказал. И тогда он недовольно повернулся ко мне. На лбу у него блестела испарина.
— Я не шучу, Гилад. Или ты, к черту, уберешься из квартиры, или иди к себе и сиди там.
Они оба смотрели на меня, в глазах мамы застыла мольба.
— Гилад, ты, к черту, оглох?
— Не разговаривай с ним так.
Мама говорила, глядя в пол. Каким бы гневом она ни пылала до моего появления, он иссяк. Теперь эта жалкая попытка защитить меня. Он проигнорировал ее. Я не мог сдвинуться с места.
Он сделал шаг. Мой отец, который на несколько дюймов выше меня, плотнее, направлялся ко мне осторожно, даже неуверенно, словно не хотел оставлять мою мать одну там, где она находилась.
— Гилад, — повторил он, — я не шутки шучу. Это тебя не касается. Убирайся.
Наши взгляды встретились, и я не опустил глаза. Казалось, я сейчас растаю. Мне нужно было смотреть, не отрываясь. Если бы я сдался, все погибло бы. Нарушилось бы какое ни есть равновесие, удерживающее нас от действий. Я не мог отвести взгляд.
— Только тронь его, и ты никогда больше меня не увидишь, — сказала мать на этот раз окрепшим голосом, собрав остаток сил.
И тогда, по-прежнему глядя на меня, он быстро шагнул к матери и наотмашь ударил ее по лицу правой рукой. Это был изящный и точный удар, как любой из его широких ударов слева, которых я навидался на теннисных кортах по всему миру. Раздался глухой, плоский звук. Мама подавила вскрик, словно быстро выдохнула. И казалось, что он ни на секунду не оторвал своего взгляда от моих глаз. Он шире приоткрыл рот, как будто собирался заговорить. Сначала ничего не последовало, потом он тихо произнес:
— Ты меня понимаешь, Гилад?
Мне ужасно хотелось кинуться на него. Я видел, как это происходит. Чувствовал, как мой кулак сокрушает его челюсть. Как я вышвыриваю его за дверь. В окно. Перерезаю ему горло. Рву на части. Его кровь у меня на костяшках пальцев. Я ощущал, как собираюсь для броска, готовлюсь. Момент подступал, нервы напряглись, я нападу, схвачу его за горло. Я убью его.
Но вместо этого я посмотрел на мать, которая притворилась, будто испытывает не страх, а озабоченность. Она слегка подняла голову, и мы обменялись взглядами. Потом я посмотрел поверх ее головы, в окно. Там было холодное небо. Ветка платана раскачивалась за окном. Еще дальше деревья клонились под порывами ветра. Свисающий с крыши обрывок провода вертелся за двойной рамой стеклопакета. Я увидел Сакре-Кёр, молчаливый и бледный в отдалении, приклеенный к небу.
— Гилад, убирайся отсюда.
Игнорируя его, я снова посмотрел на мать. На правой щеке у нее проступила россыпь красных пятен, на губах застыли капельки крови. Взгляд ее глаз был пустым.
— Прости, — прошептала она, обращаясь ко мне. — Прости.
В этом извинении я нашел для себя выход. Моей вины тут не было. Меня это не касалось. Поэтому я оставил их там.