Глава четвертая
Заснуть мне никак не удавалось, и не из-за переизбытка мыслей, а как раз из-за того, что долгое время (хотя, может, и не столь долгое, в тишине и в ночи время легко вводит человека в заблуждение) я не могла уцепиться ни за одну. Ладони становились влажными, влага с их поверхности испарялась в воздух, будто они были не ладонями, а превратились в карпов, которых еще живыми вытащили на берег. Уши горели. Все силы я направила на то, чтобы понять, неужели я действительно ни о чем не думаю?
Мою нервозность чувствовал Тролль, который никогда не упускал возможности пристроиться возле меня в кровати, Манфред и Бриг сгоняли его с диванов. Собаки, в отличие от котов, способны зализать тебе ранку, но лечить твою нервную систему и перенимать твои страхи на себя – это уж нет, на такую благотворительность они не готовы. Поэтому пес сделал круг почета рядом с кроватью и устроился в кресле.
Тролль спал в кресле в позе эмбриона, в темноте казалось, что пузатое кресло беременно собакой и будто само не может поверить в это. Одно дело – родить хотя бы стул, в крайнем случае – табуретку, но рожать нахальную таксу – это слишком для кресла преклонного возраста из порядочной буржуазной семьи.
Я смотрела на большое прямоугольное пятно на стене. Напротив моего лица. Я знала, что это была черно-белая фотография мамы. Ее сфотографировал, а потом подарил ей фото на юбилей известный мюнхенский фотограф. У меня плохая память на имена фотографов, режиссеров и писателей, но он действительно очень известный. Еще я помню, что он был похож на скворца. И руки его выглядели и двигались, как подрезанные птичьи крылья, будто были созданы для того, чтобы он мог летать, а потом кто-то взял и подрезал их.
Когда мама получила эту увеличенную фотографию в подарок, в этой же изящной рамке, с ней случилась истерика. Этого никто не ожидал, мы с отцом вообще впали в транс, понял ее лишь тщеславный Манфред. Мама не хотела видеть себя на стене собственной квартиры, она хотела видеть себя в разных каталогах, на выставках, на открытках. Она жаждала войти в историю, остаться лицом, которое постоянно будет возникать рядом с его именем. Но художник решил иначе. Думаю, он хотел ей польстить. Или просто хотел ее. Но мать никогда не понимала простых мужских желаний. Я это унаследовала. Зато мать четко понимала, чего хотела она. Но эту ее способность я, к сожалению, не переняла.
Матери не везло с тем, чтобы остаться в истории чистой музой творца. Манфред трижды называл ее именем свои коллекции, и трижды заказчики меняли это название на более коммерческое или более подходящее, на их взгляд. Как-то в шутку отец предложил посвятить матери одно из судебных решений, но при условии, что она будет одной из сторон. Мать терпеть не могла адвокатских шуток. Я знаю, что это предложение отца было иллюстрацией того, как маме иногда трудно с ним бывает и что они с отцом люди из разных миров, в то же время подруги матери считали, что ей незаслуженно повезло с мужем.
Я включила ночник. Фотокарточка приобрела желтоватый оттенок. На ней была моя молодая мать, наверное, здесь ей лет тридцать пять. Возможно – чуть меньше, может – больше. Фотографии делают нас призрачными, они воссоздают нас так, как им заблагорассудится.
За спиной у мамы, как мне было известно, находятся три муравейника. Они очень похожи на египетские пирамиды, желтоватый свет ночника вообще превращает мир вокруг мамы в пустыню. Не знаю, что символизируют эти муравейники, если это вообще какой-то символ.
На этой фотографии она улыбается сердцем, хотя Агата считает, что мама улыбается кое-чем, что находится ниже, я в это не верю, потому что вряд ли у мамы такое бы вышло. Попробуйте сами выкинуть нечто подобное, я несколько раз пробовала, ничего не получается, кроме того, что физиономия выглядит сосредоточенной, а это вряд ли является доказательством невыразимого счастья.
Фрау Агнес фон Вайхен касается правой рукой своей пушистой короткой (чуть ниже ушей) прически. Она одета в плащ, я знаю, что он в одном из тех зелено-голубых тонов, которые любят использовать в костелах. Я подумала, что этот плащ в таких тонах очень бы был к лицу Наташе Ченски.
Я не знаю, есть ли что-то на маме под плащом или нет. Это традиционный дискуссионный вопрос, семейный ребус, миф. Мама ничего не отвечает, но когда ее об этом спрашивают, улыбается точь-в-точь так, как на фотографии. Я не знаю, что ее больше развлекает, то, что кто-то осмеливается думать, что под плащом она голая, или то, что она действительно была голой, или то, что она чувствует себя обнаженной именно сейчас.
Вдруг я вспоминаю, что не проверила свой мобильник, неужели мать мне не звонила? Это на нее было не похоже. Звонила и прислала две смс, в одной она спрашивает, поздравила ли я брата, а в другой возмущается, потому что о месте моего нахождения она узнает от «милой Агаты», а родная дочь игнорирует ее звонки. Каждая ее смс заканчивается одинаково: «Поклянись, что у тебя все в порядке. Я люблю тебя». Еще я вижу MMS, которое прислала мне Ханна. На ней – огромная стойка со всяческими сладостями и сияющее лицо повара. А вот и смс от нее же. «Как ты думаешь, что здесь самое сладкое?» Я смеюсь, Тролль поворачивает мордочку в мою сторону. По его мнению, смеяться ночью – преступление. Он громко вздыхает, дескать, это – последнее предупреждение, засыпай, Марта, и снова сворачивается в клубок в кресле. Кресло понимает, что его «детка» живая, так как она шевелится. А я теряю рассудок.
Историю портрета матери я знаю. Историю деда – нет. Деда завтра сожгут. Ему девяносто четыре года, я думаю, что на его совести не десяток и даже не сотня сожженных в концентрационных печах тел невинных людей, которые были здоровее и младше него. Хотя какая разница: жечь здоровых и молодых или больных и старых, виновных или безвинных? У Бога что, есть линейка для измерения этих грехов?
В любом случае завтра нас тал черед моего деда. Он успел умереть до того, как его решили сжечь. У тех несчастных такого счастливого шанса не было. Дед лишил их всякой надежды умереть в своей постели, пусть и в сумасшедшем доме, пусть и от рака. Я где-то читала, что евреи не имеют права на кремацию, это связано с их религией, значит, фашисты им это право предоставили. Интересно, что по этому поводу думал мой дед? Возможно, он считал себя благодетелем и рассказывал об этом друзьям. А возможно, потерял рассудок и начал собирать вещи убитых им евреев.
Настало утро, кто-то первым его объявил: мой организм или будильник в мобилке. Нужно было одеваться. Нет, сначала нужно выгулять Тролля, выгуливать его в траурном платье я не смогу. Я из тех людей, на настроение и род деятельности которых влияет одежда. Джинсы, кроссовки, футболка. Тролль не чувствовал моей скорби и растерянности, он жаждал сучьих благоуханий, хотел пожевать каких-то травок (меня привораживала способность животных разбираться в гомеопатии), чтобы не болел желудок, и еще повозиться с оранжевым пуделем. Я решила: если у меня день начинается, фактически, с кремации, то и Тролль должен воздерживаться от удовольствий, и взяла таксу на короткий поводок.
А еще я подумала, если у тебя есть собака, как бы ты ни планировал свой день и какие бы события на тебя ни сваливались, ты все равно начинаешь день с прогулки и кормежки.
Когда мы вернулись, я накормила Тролля и долго размышляла над тем, стоит ли самой поесть или нет. Мне начинало казаться, что кремация, как и ультразвуковое исследование, не располагает человека к завтраку. Завтрак может повредить результатам. Каким? Не знаю. Я выпила крепкий кофе, надела черное платье. Волосы собрала в тугой низкий узел. Я была похожа на овдовевшую служанку-мексиканку. Не хватало только фартука.
Когда я выезжала с паркинга, вдруг поняла, что понятия не имею, где находится дедов сумасшедший дом, какие там правила пропуска автомобилей и как мне найти крематорий. Еще надо было купить цветы или венок, я еще не решила, о прощальной надписи я не подумала.