Вечерами было одиноко, грустно, но, странное дело, ей хотелось лелеять эту грусть, знала, что другой такой у нее больше не будет. Не тянуло пойти куда-нибудь и развлечься, в кино, например, или на танцы в общежитие. Девчонки ее звали. Ей нравилось погасить свет и сидеть на кровати, подтянув коленки к подбородку: ждать лета. Степина гитара тихонько позванивала в темноте, обещая встречу, дверка печи раскалялась докрасна, за окном гуляла вьюга. Иногда, подвыпив, к ней стучались лесорубы — в луну, мороз, звезды, — просили топор, хотели помочь наколоть дров… Чтобы не искушать их, она просила Пашу закрывать ее снаружи на замок, а сама сидела, накрывшись пледом, в кровати, дрожа от страха, в обнимку с котенком. Серый пушистый Кустик тоже дрожал, крысы остервенело грызлись под печкой, и котенок доверчиво прижимался к Лиде. Так и засыпали с ним в обнимку, печка скоро догорала, вокруг дома все скрипели чьи-то настойчивые шаги, тени заглядывали в окна, и страшно было в темноте встать и закрыть печку, прогнать нагло прогрызавшихся в дом крыс.
Так и засыпала в страхе, а просыпалась рано утром от холода. В выстуженной избе гулял ветер, вода замерзала в умывальнике, щель под дверью обметывало инеем. Кустик, устроившись на ночь в Лидиных волосах, неохотно вылезал из-под одеяла, но с кровати не спрыгивал, а ждал, когда его накормят в постели. Она приносила ему молока и кормила прямо на подушке, а затем, подобрав ноги, заплетала косу, собиралась в школу.
Особенно скучно было по выходным. Выйдешь на крыльцо — вся Сосновка в метельном снегу, еле растворишь придавленную сугробом дверь, дым уже вовсю валит из чужих труб, сорока вертится на заборе и стрекочет. Схватив охапку дров (с вечера всегда забывала принести), растапливала наскоро печь и садилась писать Степе письмо. Письма она теперь не отсылала, а просто прятала их от себя в чемодан. В них она писала о зиме, одиночестве, школе, своих хозяйственных заботах, что некому убрать снег, поколоть и принести дров. Позавтракав, садилась за письмо от Степы, как будто он писал ей. Старательно, как первоклассница, подражая его овальному почерку (оставил фотографию с надписью), выводила букву за буквой, запечатывала конверт и закладывала письмо до утра в какую-нибудь книжку. Утром, убегая в школу, опускала письмо в фанерный ящик на калитке, чтобы, придя домой, увидеть письмо сквозь дырочки ящика, с нетерпением разорвать конверт и тут же, на крыльце, прочитать листки сквозь нетерпение, надежду, пургу. Затем дышала на замерзший замок, насилу проворачивала ключ и шла в дом. В нетопленой избе было неуютно, но так уютно на холоде одиночество. Впрочем, ее ждали дома Кустик и Степа, большой плюшевый зверь, не то собака, не то медведь, которого купил ей в подарок Степан.
Она не тяготилась своей одинокой жизнью в Сосновке. Странным образом опыт одиночества, думала она, может быть приравнен к опыту самой жизни — потому ли, что жизнь и есть вечно неразделенное одиночество, жизнь в себя, потому ли, что в одиночестве всякий момент существования наполняется особой значимостью и проживается с особым чувством. Иногда, по воскресеньям, ходила в школу и играла на новеньком, необыгранном, еще не набравшем музыки фортепиано, разучивая мазурки, этюды, писала на доске длинные письма Степе, садилась за парту и читала их по складам вслух… Затем опять садилась за холодный инструмент, отдавая свою грусть Шопену.
ВТОРАЯ КРИНКА МОЛОКА. Сегодня я буду учить тебя двум вещам: распознаванию нечистого иллюзорного тела как Майи и распознаванию всех вещей как Майи.
О первом, распознавании нечистого иллюзорного тела как Майи, сказано: «Из зрелой кармы рождается это нечистое иллюзорное человеческое тело».
Помести зеркало перед собой и всмотрись в отражение. Теперь ты видишь себя таким, каким тебя видят другие. Наделяя этот отраженный образ сначала всеми положительными свойствами, а затем всеми отрицательными, ты заметишь игру настроений на своем лице, волнение гордости и обиды. Не удручает ли тебя смехотворность этого? Не внушают ли тебе отвращения твои самомнение и гордыня? Если нет, сделай следующий шаг и, извлекая свое отражение из зеркала, придвинь его еще ближе к себе.
Помести свой образ между собой и зеркалом, отчуждая его, опять наделяя свое отражение всем приятным и неприятным. Ты почувствуешь отдаление от собственного образа, и когда наступит окончательный разрыв с ним, то, все так же не отождествляя себя с отраженным телом, прилагай к нему следующие сравнения: оно подобно миражу, туману, облакам; подобно отражению луны в воде, подобно сну, видению, тени, подобно призраку; подобно отраженному в зеркале дыму, ветру. Так ты приучишь свой разум рассматривать тело нереальным, наваждением, Майей.
Теперь — о распознавании всех вещей как Майи. Об этом сказано:
Все Движущееся и Недвижущееся Трех Миров
Распознается в своей полноте как Единство.
Вот объяснение этого.
Когда йогин достиг мастерства в совершенном состоянии самадхи, тогда, посредством присоединения истинного распознавания Пустоты к уже достигнутому пониманию, сансара (Движущееся) и Нирвана (Недвижущееся), представлявшиеся ранее непросветленному сознанию различными состояниями, превращаются в Мудрость Недвойственности и начинают восприниматься как нерасторжимое Единство; все же частные истины теперь воспринимаются как иллюзия.
Посредством концентрации разума и сохранения его совершенного покоя достигнутая Мудрость превращается в Чистый Свет Совершенного Распознавания.
Наполнена вторая кринка молока.
Лида смотрит в зеркало и думает: что, если бы сейчас в нем отразилось много-много разных лиц, разных Лид, и все совсем одинаковые, похожие? Множество абсолютно подобных отражений — распознала ли бы тогда она себя среди них, не спутала, узнала?
Не ошиблась бы, узнала. Отчего так? Почему мы безошибочно всегда знаем себя — отовсюду, из жизни, из сна? Разве в мире бесчисленных различий мы не тем себя от всего мира и отличаем, как этим несходством отличного от нас, разве не это питает иллюзию отдельного существования? По-видимому, этого мало. Мы знаем себя как одно.
Вот нас много, бесчисленно, бесконечно мы отражаемся многократно в зеркалах, умножаемся, распадаемся, двоимся — и все-таки мы находим себя среди других — самых прекрасных, самых умных, самых близких… Кто мы?
Или, лучше: идем в толпе абсолютно схожих во всем людей (в одежде, выражении глаз, жестах) — ты один одинокий атом среди миллионов, мириадов одинаковых во всем атомов и молекул — узнаем ли тогда себя? Не ошибемся, узнаем. Но где это, что это — то, которое видит, которое знает, которое различает? Чем оно чувствует, когда у всех — все так же? Почему не спутаем себя с ним, с нею, со всеми другими? Или, еще лучше: во сне, среди великого множества приснившихся людей и предметов — цветов, камней, песчинок, лиц (Лида все всегда, даже во сне, видит подробно, в песчинках, видя весь мир предметов отдельно не только от себя, Лиды, но и друг от друга), — среди камней, песка, птиц, деревьев, зверей, веток, листьев, людей — почему даже во сне ни разу не удалось спутать себя со всем этим, почему всегда ты зришь это, а никогда не зрим им, почему «я» всегда свидетельствует себя само, изнутри, а не свидетельствуется извне, другим? Или твой разум — единственная реальность, даже не весь разум, а только маленькая прозрачная точка внутри него — без устали множащая из себя иллюзию, ткущая бесконечный мираж «объективного» мира: лес, воздух, реку, тела и разумы других, свой собственный, истекающий Майей разум? Чем свидетельствует себя разум, когда он успокаивается и ни одна волна больше не проходит по его поверхности? Где субстанция этой иллюзии? В чем? Не уничтожается ли он вместе с иллюзией — и не превращается ли в пустоту, лишенный ее? Зрит ли пустота разум — или разум пустоту? Как они смотрятся друг в друга, чем отражаются друг в друге, если сливаются в одно? Когда закончит вопрошать разум? Когда прекратятся его волны? Мир, порожденный разумом, — как отраженная в воде луна; луна задает разуму свои вопросы, а он, не замечая этого, — силится ответить на них.