Однорукий старик тянет руку:
— Их будет трое, учитель. Потому что теперь их два плюс тот, что имелся вначале.
— Превосходно, родич, пятерка! А теперь урок рукоделия. Если в классе завелось три мерзавца, что мы делаем на большой переменке?
Однорукий тянет руку опять.
— Потрясающе, родич: вы станете скоро отличником, — клювоносый склоняет голову и оттопыривает себе ухо указкой, — мы вас внимательно слушаем.
— Трибунал! — рявкает старик.
— Трибунал… трибунал… — шелестят остальные.
Клювоносый их лупит указкой по пальцам:
— Не подсказывай! Не подсказывай!
И однорукому:
— Отлично, садитесь.
Мигом троих судей облачают в черные мантии и пыльные старые шляпы, и они очень важно занимают три стула: однорукий старик, клювоносый и перекормленный мальчик. Мне приносят телефонную книгу, я ее отодвигаю рукой, и все хором поют:
— Правду, одну только правду, ничего, кроме правды…
Клювоносый кивает мальчику:
— Ваше слово, господин прокурор.
Мальчик лопается от важности:
— Обвинение требует их отдать на съедение акулам. Пусть покушают рыбки мяса.
Клювоносый:
— Садись, пятерка… Ознакомьте обвиняемых с приговором.
Однорукий несет мне бумажку, и на ней — столбцы иероглифов.
— Почему приговор по-китайски? — возмущается вполне серьезно племянница. — Мы его не подпишем.
— Подписать приговор, — добродушно бубнит клювоносый, — ваше право, и только. Не хотите — не надо.
Старуха-сова хочет что-то сказать.
— Ваша честь, раз преступники осуждены как преступники, я требую аннулирования Игры с их участием!
— Иск отклоняется. Игра пересмотру не подлежит.
Она трясется от злости:
— А, вот оно что! Значит, ты их сообщник? Ты — главный преступник! Так умри же, предатель! — Она громко всхлипывает, выступает вперед по-дуэльному, становится боком, поднимает с трудом пистолет и спускает курок.
Вспышка, грохот, белесый дым — и затем тишина.
Клубы дыма расходятся. Клювоносый сидит в своем кресле и в зубах держит пулю.
— Карга, — скрипит он сквозь зубы, плюется пулей в старуху и продолжает елейным тоном: — А теперь, любезная тетушка, именем закона приказываю привести приговор в исполнение.
Старуха приносит веник и метет перед нами пол, потом к нам от двери раскатывает дорожку и приносит наши пальто. Надевает пальто на племянницу, я же пытаюсь свое отобрать и одеться самостоятельно, но старуха чертовски ловка, и после недолгой возни ей удается напялить пальто на меня. Открывает дверь, низко кланяется:
— Будьте любезны. Если что не так, уж вы извините…
Прямо от двери — мостки, сколоченные из грязных досок, под ногами гнутся, скрипят. Входим куда-то, загорается свет. Ха, да это просто трамвай, тот самый трамвай-акула. Мне становится весело: ну и шутки у этой семейки! Трогается с места акула, бьет хвостом, над спинным плавником лиловые искры.
— Не оглядывайся, — шепот над ухом.
— Почему?
Нет ответа.
— Отзовись! Отзовись же!
Молчание.
Оборачиваюсь — ее нет. Кругом пусто.
Я мгновенно теряю человеческий облик. Колочу кулаками в стекла, пытаюсь ломать сиденья, кричу непонятное что-то и бросаюсь вперед, к водителю.
— Что вы сделали с ней? Я убью вас, убью, понимаете?! — Я хватаю его за плечи и стаскиваю со стула. Он, нахохлившийся, замерзший, смотрит на меня печально и сонно, не пытаясь даже сопротивляться, только вялым движением поворачивает рычаг.
Остановка, открываются двери, и в лицо бьет морозный ветер.
Оставляю в покое водителя, шагаю с подножки на снег, и сразу — нет ни трамвая, ни рельсов, только желтый туман и морозная дымка.
Я не знаю, где нахожусь и как идти к дому, и не помню своего имени — бреду наугад и слушаю, как скрипят каблуки по снегу:
— Берегись… берегись… берегись…
Живописцы
Говорят ученые люди — из тех, которым известно, откуда жизнь на Земле, — что первая птица появилась из океана. Миллионов пятьсот лет назад в морях кишели зубастые ящерицы, они в воде и плодились, и поедали друг друга. И уж горе было тому, у кого или пасть поуже, или зубы чуть покороче. Вот тогда-то одна из ящериц, пока ее не успели сожрать, под водой отрастила крылья и взлетела однажды над морем — на куцых куриных крыльях и со змеиным хвостом. На пустынной земле первоптица снесла свое первояйцо и кудахтала над ним неумело.
Петербург, Петроград, Петроомут — он похож на большой котел, врытый по уши в землю. В нем глина и болотная жижа, на них — мостовые, а сверху — дома. Здесь когда-то чухонские черти для смеха купали в болоте своих местных ведьм, но потом пришел царь Петр с потешными полками и в одну ночь у чертей выиграл в кости болото. Заплакали черти, да с горя обратились в ящериц, рыб, во всякую ползучую нечисть и нырнули в желтую воду. А царь Петр настлал мостовые и давай пировать. Тем же, кто слышал, как черти под городом стонут и проклинают царя, обрубали для внушения уши.
И до сих пор в осенние безлунные ночи, когда на Маркизовой луже песок ухает и причмокивает, слышно, как под землей копошатся и плачут черти. А иной раз бывает вот что: ни с того ни с сего на улице вздуется асфальт пузырем, и выползет из трещины рыба — со змеиным хвостом и человечьими пальцами. Повращает глазами-блюдцами, нет ли рядом городовых, да как хватит оземь хвостом — и вот уже на асфальте не рыба лежит, человек, будто шел, да упал, споткнувшись. Встанет, отряхнется от пыли и идет себе вдоль гипсовых зданий, на белые колонны любуется. И теперь не узнать его, разве что удивится кто-нибудь прельстительному болотному взгляду да перепонкам на пальцах.
Так что в городе нашем немудрено встретить людей рыбоподобных либо с повадкой рептилий, а иные скрывают плащами хвост змеиный да серые крылья. Еще Петр приказал когда-то тех людей ловить, запечатывать в стеклянные банки и выставлять в кунсткамере, для развития наук в Государстве Российском.
И с тех пор, до сего дня, заводятся в городе время от времени оборотни, и городовые, как прежде, их ловят.
— Кто таков? Документы! — А машина с крестом уже стоит наготове, за рулем — усач в голубой фуражке.
Что тут скажешь? «Аз есмь бес болотный»? — мигом запечатают в банку. И плутуют черти, выдумывают себе имена и занятия да морочат городовых видением паспортов чудесных, в сафьяне и с двуглавым Лениным на обложке. Эх, усач, тебе бы перекреститься — и сажай рептилию в банку, неси на показ начальству. Да куда там, ведь нынче усачей креститься не учат, оттого невозбранно гуляют по городу оборотни.
Было время, когда у нас слыхом не слыхали о живописцах. Про живопись еще знали: были коллекции кой у кого, из старорежимных, а у одного академика был даже чайник, нарисованный Марком Шагалом. Но живой живописец — такого мы не видали. А потом они вдруг стали являться один за другим, продавать простым смертным картины задешево и устраивать выставки, причинявшие усачам беспокойство.
Первый же из живописцев, от которого они все расплодились, был человеком престранным. Имел чудовищную фамилию — Птерикс, и произносил ее постоянно с запинкой, будто с трудом вспоминая. Плохо сходился с людьми, жил бирюком и особливо остерегался женщин. Взгляд имел наглый, болотный, но опущенный чаще к земле, и, казалось, все время прислушивался к чему-то происходящему внизу, под ногами.
Поначалу Птерикс бедствовал, обитался на чердаке и панически боялся городовых. Как-то раз он устроил у себя на чердаке выставку в надежде, что какой-нибудь дурень что-нибудь купит. Забил в стену гвозди, развесил полотна, смотрят с них друг на друга ластоногие люди да люди-моллюски и мерцают зеленоватыми искрами. Ходит публика, но мало в том проку, сразу видно: людишки пустые, зеваки, покупать ничего и не думают.
И вот тут-то — может, на небе, а может быть, под асфальтом — кто-то сжалился над живописцем: входит розовый старичок, однорукий, в хорошо пошитом костюме, с сытой важностью на лице. Брюхом толст, а от брюха конусоподобно сужается вверх к лысой макушке и вниз, к башмачкам с каблуками. Ну ни дать ни взять рыба-карась: стоит на хвосте, губастый рот разевает, рассуждает о красках. А рядом, навытяжку, молодой человек — слушает.