Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова — глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не испортить именины.
По пути она тяжело опиралась на мою руку и дома долго не могла отдышаться.
— Я тебе объясню, не пугайся… я должна тебе сделать признание, только не смейся, пожалуйста… у меня очень смешная болезнь: аллергия на кошек, настоящая медицинская аллергия… ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти или от чего-то, что есть на шерсти… так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами… хотя это одно и то же… видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя… только ты не волнуйся, к утру пройдет.
Она проспала всю ночь и половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во сне. Зато, встав к обеду, она полностью оправилась от своей внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей.
Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти погулять, но она отказалась:
— Хочу сделать дома кое-какие мелочи… чисто дамские хлопоты.
Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения домашнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног.
— Собираешься ехать? — спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать.
Она отложила платье и сказала спокойно:
— Нет, это я просто так… ни с того ни с сего захотелось.
Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне показалось странным — то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень хотелось.
8
Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму.
— Что же, я этого ожидала, — насмешливо сказала она, — господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа скульпторы!
Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной:
— Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила… а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово-парковый трест заплатить деньги, — она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, — а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня своей нянькой… и я, к сожалению, тоже. — Она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно: — Так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки.
Ее голос звучал пугающе ровно, и еще — отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно.
А она продолжала по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить:
— Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе — вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, — ее голос стал почти умоляющим, — нянька древняя и почтенная профессия!
Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным.
— Не собираюсь… отговаривать… но не поэтому.
— А почему, скажи? — Она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения.
— Лишено смысла, — пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и, как мог, скопировал ее интонации: — «Так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки».
Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась:
— Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! — Несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось. — Значит, с тобой можно говорить серьезно… Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как… Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость!
Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее.
В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти.
На обратном пути меня преследовал белый цвет — белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна — цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности.
В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения душноватого вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей и блеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы и отражения свечек в ее глазах — а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши ноги, и, сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила в ногах, и вилась по-змеиному, становясь все больше похожа на уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к ней и наконец, в приступе ярости, ударил ее изо всех сил ногой, почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой и от этих отчаянных усилий проснулся.
Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я не мог прийти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущения животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить кошку-оборотня.
Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как бы случайно, расставлял в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую настойку.