Меньшенин пошел с трибуны, оборвав на полуслове, и тотчас, не дожидаясь никакого приглашения, на его месте уже стоял Вязелев, — многие даже не заметили, как это случилось. Кто-то запротестовал, кто-то громко и возбужденно пожаловался на неслыханное в подобных случаях ведение заседания, и профессор Коротченко, услышав, быстро предложил послушать Вязелева, коль уж он завладел трибуной, а затем прерваться и слегка поразмыслить. Вязелев кивнул и, донельзя сердитый на Меньшенина, еще не зная, что и как можно предпринять, махнул рукой и словно бросился в обжигающе холодную воду.
— Мы школьные друзья с Меньшениным, хотя я здесь и не собираюсь говорить ненужных слов, — слегка наклонившись в сторону зала и крепко, даже угрожающе, схватившись обеими руками за трибуну, начал он. — И я сейчас не могу поддержать его, мне непонятна, если хотите, уважаемые коллеги, его категоричность. И неприятна! Да, в развитии знания не может быть абсолютно конечных выводов, но все мы здесь, простите, не Геродоты, не Карамзины. Где, когда, простите, наблюдал Меньшенин четкую границу между историей и политикой? Возможна ли она, такая немыслимая разграничительная черта? На мой взгляд, коллега Меньшенин опровергает сам себя в своих путаных посылках. Что вообще значит понятие знания и развития знания? На что намекал коллега Меньшенин? На то, что институт не в силах командировать его для работы в архивах Греции и Палестины? Ну, там, дорогие коллеги, где политика тесно взаимодействует с историей, обижаться на весь свет, тем более на своих товарищей, на свой институт, по такому поводу не стоит. И потом я не узнаю Меньшенина. Мы здесь собрались по вполне конкретному вопросу, обсуждаем кандидатуру Вадима Анатольевича Одинцова, об этом надо и говорить, а не забираться в туманные дали. Личные счеты, если они имеются, здесь сводить не время, да и некрасиво. Поставлен серьезный, государственный, можно сказать, вопрос. Поставлен прямо и честно, я лично считаю кандидатуру профессора Одинцова вполне достойной, она составит честь нашему институту, а сама историческая наука только выиграет!
Повернув голову и увидев самого Одинцова, слушавшего с выражением некоторой иронии в лице, оратор не стал ничего больше говорить; тотчас был объявлен перерыв на пятнадцать минут, и профессор Коротченко, перебросившись парой иронических замечаний по поводу зажигательной речи его зятя с Одинцовым и выразив при этом всем своим видом сатирическое недоумение, сослался на необходимость и поспешил наведаться к себе в кабинет. Стараясь ни с кем больше не останавливаться, но каждому встречному приветливо улыбаясь, он скользнул в боковой переходик, затем на узенькую внутреннюю лестницу и стал подниматься на второй этаж. Он был занят своими мыслями и уже на лестничной площадке невольно попятился, — перед ним, широко улыбаясь, стоял Меньшенин. Вглядевшись, профессор едва сдержал суеверную дрожь — это была улыбка убийцы, с сумасшедшим пронизывающим взглядом, сразу вызвавшим у Климентия Яковлевича сильное головокружение, — он даже пошатнулся и судорожно потянулся к стене. В тот же момент Меньшенин подхватил его под локоть, тут же завладел другой, свободной рукой профессора и, не отпуская его глаз, стал сильно пожимать мягкую профессорскую руку.
— Что вам нужно? — слабо запротестовал Климентий Яковлевич, по-прежнему с каким-то паническим ужасом ощущая, что все у него в голове плывет и в глазах троится, и, как два сатанинских, проникающих, раскаленных лезвия, горят зрачки Меньшенина; собрав всю свою волю, профессор попытался освободиться, но даже не смог шевельнуть руками, тело ему отказало, и лишь мозг пока воспринимал, правда, весьма туманно, происходящее.
— Я только хотел поблагодарить вас, — донесся до него спокойный и размеренный, словно из какой-то ваты, голос.
— Что такое? Зачем? — с трудом разомкнул деревянные уста Климентий Яковлевич, часто моргая.
— Как же, как же, вы уже все окончательно забыли, — вновь ворвался в него тихий, вкрадчивый голос. — И меня забыли, и моего шурина, Вадима Анатольевича Одинцова, большого советского ученого, забыли, все свои мысли о нас забыли, ничего этого не было, мы ваши лучшие друзья, — никаких ваших видений не было. Так, так, еще немного… Вы прекрасно себя чувствуете, вы все забыли, навсегда забыли, ничего не было. И Вадим, и я — лучшие ваши, самые преданные соратники и друзья. Ну вот, я рад, и вам хорошо и легко. Кстати, вы не боитесь опоздать, — перерыв кончился. Пойдемте? Я тоже думаю, что Вадим Анатольевич Одинцов — самая достойная кандидатура, и наши родственные отношения здесь ни при чем, вы сегодня действительно показали себя принципиальным, государственным человеком.
— Ну, что вы, что вы! — начал приходить в себя Климентий Яковлевич и доверительно потянулся к Меньшенину. — Я, конечно, благодарен вам за поддержку, — вы, молодой ученый, даже не представляете, как велика в нашей среде обыкновенная человеческая зависть! Вы еще с этим столкнетесь! Что только мне не приходится выслушивать и читать! Нам нужно как-нибудь встретиться, не спеша посидеть, поговорить для обоюдной пользы.
— С готовностью и удовольствием, — подхватил Меньшенин и, пропуская профессора вперед, отступил в сторону от прохода на лестницу; они стали спускаться вниз, и, когда появились в дверях конференц-зала, оживленно разговаривая, на них сразу переключилось всеобщее внимание. Один лишь Одинцов понял смысл происшедшего и в душе благословил зятя.
Вечером, когда все уже было завершено и определено, Вязелев, дождавшись у выхода из института Меньшенина, окликнул его и пошел рядом.
— Слушай, псих, мне надо с тобой поговорить, пойдем ко мне, — предложил он. — Нужно все обдумать…
— Ничего не надо обдумывать, никуда я не пойду, меня жена ждет.
— Обиделся? Хорошо, давай тогда посидим где-нибудь в другом месте, — тотчас нашелся Вязелев. — Ты хоть можешь объяснить, что это с тобой происходит? И что такое произошло у вас с Коротченко в перерыве? Я его в первый момент просто не узнал…
— Ты так умело прикрыл все мои грехи, Жора, теперь ни о чем и вспоминать не стоит, спасибо, друг, — поблагодарил Меньшенин спокойно, даже равнодушно, в его голосе звучала легкая ирония. — Ты так превознес моего шурина, так убедительно — до самых печенок прохватило. Бывает ведь — сразу все по-другому высветило… Вот я и повинился перед Климентием Яковлевичем, прихватил его в коридоре и повинился. Почему, в самом деле, не Одинцов?
— Ладно, не ерничай, лучше он, чем кто-либо другой, даже ты или я, — подозрительно поглядывая на Меньшенина, проворчал Вязелев. — Может, в твоих сомнениях и есть доля правды, только где ты на данный момент найдешь лучшего кандидата? Нет его — лучшего, я лично не вижу. Вполне уравновешенный человек, не страдает, как некоторые, комплексом неполноценности, — не остался он в долгу. — Вон пойдем под навес, там вроде мороженое продают… И никого…
— Я же сказал, сдаюсь, ты меня, давно убедил.
Они сели за самый дальний столик, — Вязелев принес стаканы и бутылку воды, — она была теплой и пахла дешевым одеколоном.
— Ну, и о чем же мы будем говорить?
— О чем, о чем! Не строй из себя неразумного дитятю! — взорвался Вязелев. — Не посмотрят на твои ордена и рубцы… И никто тебя больше не то что не увидит, но даже и не услышит! Хорошо, что ты вовремя опомнился… Знаешь, ищи ты себе другую работу, у тебя с твоим шурином явная несовместимость, вы не можете и не должны быть рядом. Бывает, и к этому надо относиться спокойно. Умные люди просто расходятся подальше и преспокойно себе живут.
— Так бывает! — передразнил его Меньшенин. — Я и без тебя знаю, что бывает… Советовать со стороны всегда легко! А ты попробуй, уйди, если кровью… еще чем-то более тяжким связан…
— Зоя ведь тебя любит, — осторожно напомнил Вязелев, — здесь тебе опасаться нечего…
— Я совсем с другой стороны опасаюсь, — не сразу и как бы нехотя признался Меньшенин. — Знаешь, Жора, я последнее время часто вспоминаю мать… Помнишь, у нее были какие-то непостижимо притягивающие глаза? Мне все сильнее хочется съездить в Саратов, найти ее могилу, пока не поздно, и просто молча постоять рядом… Как она умирала в одиночестве?