Одинцов оглянулся; ему показалось, что старое зеркало на стене вздрогнуло, и он внимательно, с непроницаемым, отяжелевшим лицом подробно осмотрел раму старинного черного дерева и вновь остался собой недоволен; вновь, в который уже раз за последнюю неделю, он переступил дозволенную черту. Необходимо было собраться и приготовиться — что-то надвигалось. Опять какая-то грань сместилась, и он с явственной жутью вспомнил, как однажды в детстве, лет пяти-шести, проснувшись в своей кроватке, увидел пришедших в его комнату волков-людоедов. Его няня, хлопотливая чистая старушка Дарья Матвеевна, выписанная после его рождения откуда-то из подмосковной деревни, накануне рассказывала о стаях злых волков, бродящих на Святки, и о случае в их деревне, когда лесные звери разорвали подвыпившего мужика Пахома. От него остались одни только валенки, даже шапку с полушубком съели…
И вот теперь волки пришли к маленькому Вадику, съежившемуся в своей кроватке в белоснежной длинной ночной рубашке с кружевами, а волки, похожие на больших серых собак с острыми ушами, сидели во всех углах комнаты и неотступно глядели на него круглыми горящими глазами. Один из них взобрался даже на стол, а второй устроился на подоконнике, свесив хвост до самого пола, и мальчик видел напряженно шевелящийся его кончик. Больше он ничего не помнил; волк на подоконнике напружинился и прыгнул; медленно, через всю комнату он летел в угол с кроваткой, ровно вытянув толстый и длинный хвост. Вадик от страха обмочился и дико закричал; он словно тотчас вынырнул из холодной пустоты и увидел испуганную няню, без лишних слов подхватившую его на руки и унесшую к себе в постель, в соседнюю комнату. Он скоро успокоился, заснул, пригревшись под теплым боком няни, но волков так и не забыл, и они время от времени появлялись в его жизни в самые напряженные, почти невыносимые моменты; ему начинало чудиться, что кто-то смотрит ему в затылок, в спину, он оглядывался и замечал расплывающуюся звериную тень с острыми ушами. В свое время он по случаю, хотя это и было противозаконно и опасно, даже приобрел дамский (полностью скрывался в ладони) пистолет; в самые нехорошие моменты он доставал его, вертел так и эдак и успокаивался. Надо заметить, что волки появлялись все реже и реже; последние лет десять подобного совсем не случалось — прошлое отодвигалось, стиралось в памяти и затухало.
Прихлебывая чай, Одинцов зафилософствовался и совершенно не услышал звонка; только увидев перед собой чью-то румяно улыбающуюся, счастливую от молодости физиономию, он понял, что вернулся его племянник Роман, длинноногий верзила; Одинцов прописал его на своей площади, когда окончательно выяснилось, что собственных детей у него уже не будет, и все та же неугомонная Степановна, одно время пользовавшаяся в доме большим влиянием, убедила Одинцова подумать о судьбе сестры, помочь ей обрести женскую долю, и вот теперь Роман, приходя сюда, когда ему только заблагорассудится, невероятно шумно топал по всей квартире, везде разбрасывал вещи, заставляя Одинцова сердиться и негодовать. И хотя, увидев племянника, которого, в общем-то, любил и где-то в самом потаенном месте души прочил себе в преемники в жизни, а, главное, в своей непрестанной, завещанной ему свыше изнурительной борьбе, Одинцов как-то по-теплому, по-отцовски, заулыбался, в нем тотчас появилось и разрослось чувство неведомой опасности — племянник повел себя совершенно необычно. Неотрывно глядя на Одинцова блестящими глазами, он, напуская на себя важность, долго к чему-то готовился, затем не выдержал, свалился в кресло и засмеялся. С ироническим видом выждав, когда племянник приостановился перевести дыхание, Одинцов спросил:
— Ну, а дальше что?
— Музыка, такая музыка, Вадим! — тотчас отозвался Роман и вслед за тем одним махом лихо прошелся перед Одинцовым на руках, высоко, чуть ли не под самым потолком болтая ногами.
— Роман, ты, братец, пьян, или же в очередной раз влюбился, — предположил, посмеиваясь, Одинцов, и Роман, вновь утвердившись в естественном для человека положении, потоптался перед дядькой с сияющими глазами, затем налетел на Одинцова, сграбастал, выволок из кресла и стал с завидной настойчивостью обнимать. От этого у Одинцова щеки запунцовели; ему наконец удалось, упершись ладонями в широкую горячую грудь племянника, отодвинуть его и, отдуваясь, почти повалиться в кресло. Роман опять было рванулся к нему, но Одинцов, торопливо подобрав ноги, сделал страдальческие глаза и попросил:
— Роман, остановись! Я пожилой человек, я — устал!
Нелепо, словно собираясь перепрыгнуть через широкую канаву, Роман взмахнул руками, одним духом переставил к столу из угла тяжелое старинное кресло, приобретенное Одинцовым через знакомого антиквара, и бросился в него; дорогое кресло застонало и затрещало, а Роман, с наслаждением вытягивая длинные ноги, замер, блаженно зажмурившись, — рыжеватые ресницы у него предательски вздрагивали. Степановна, улыбаясь (она была, по ее собственному признанию, нерассуждающей рабой Романа), бесшумно ступая в своих теплых домашних тапочках, поставила на стол второй прибор.
— Вадим, Вадим! — опять подхватился Роман, широко раскидывая руки, так что Одинцов невольно еще больше сжался. — У меня сегодня потрясающие новости…
— Позволь… все-таки какие же? Что ты разошелся? — Может быть, впервые чувствуя неудобство оттого, что сам же и установил с племянником совершенно равные отношения, настоял, чтобы племянник с самого начала называл его не дядей и не дедом, а только по имени, он, однако, тут же забыл об этом; он любил все-таки этого, выросшего у него на глазах, верзилу по-настоящему, знал его пылкий, унаследованный от отца характер, и теперь с некоторой внутренней напряженностью ждал дальнейшего. Предчувствия его, по-видимому, начинали оправдываться, хотя этот, еще детский мир, был призрачной дымкой, и каждый должен выполнить свое, предопределенное изначально. Но срок может и не наступить…
И опять Одинцов слегка свел брови — нельзя было так походя переступать дозволенное.
— Можешь меня поздравить, Вадим, ты сейчас не поверишь! Все, бросаю к черту, прости, пожалуйста, эту свою, так называемую, науку, начинаю новую жизнь! Ты не представляешь, как у меня стало просторно на душе! Ухожу в артисты!
— В артисты? — насмешливо воззрился на племянника Одинцов и, не выдержав, подхватился с кресла, схватил Романа за плечи, чувствуя какой-то всплеск молодой энергии, и затем от души расхохотался. — Тебя возьмут в артисты?
— А что? — перешел в наступление продолжавший дурачиться Роман. — Ты же знаешь, у меня поэтическая душа, я уже пробы прошел! Меня берут в современный фильм, на одну из главных ролей… Главных, Вадим, заметь себе, главных! Черное море, теплые волны, прелестные, молоденькие актрисы… ночи, ночи… Ах, Вадим, Вадим!
— Подожди, подожди, — попытался утихомирить его Одинцов. — Подожди, почему молоденькие актрисы? Настоящие актрисы созревают годам к шестидесяти, вот тогда и изволь…
— Я создан для искусства! Я отдам ему весь жар своей души! — продолжал потрясать руками Роман, опять приближаясь к Одинцову, и тот, защищаясь, встал за кресло и потихоньку двигал его вперед.
— У тебя скверная привычка — все время машешь руками, как ветряная мельница, это неприлично, тебя не поймут в хорошем обществе. И неужели ты не видишь, что происходит в мире? Ты посмотри, на Россию надвигается тьма. Приглядись к этому Горбачеву, к его окружению — в своей ненависти к русскому народу они ни перед чем не остановятся. А из-за их спины кто еще выглядывает? Ты вот о чем подумай и лучше отдай лишний жар души кандидатской, давно пора, Роман, хоть в этом надо успеть. Роман! — повысил он наконец голос. — Не дури, дай мне поужинать, мне режим необходим, перестань кривляться и выкладывай все начистоту, я ведь тебя хорошо знаю.
— Ах, Боже мой, Боже мой, — тревожно меняясь в лице и с шумом втягивая в себя воздух, сказала Степановна. — Гренки! — добавила она еще более потрясенно и исчезла на кухне.
Одинцов сорвал с шеи салфетку, смял ее и швырнул в плетеную корзинку — он уловил не запах подгоревшего хлеба, на него опять, как это не раз бывало в моменты неустойчивого равновесия, хлынул сытый запах свежих русских щей, заставивший даже дернуться горло. Опасаясь, что спазмы пойдут дальше, в желудок, прогоняя назойливый запах, Одинцов торопливо помахал у себя перед лицом ладонью. Роман, продолжая свою непонятную игру, глядел на него наивно и счастливо, и Одинцов, вместо того чтобы рассердиться пуще и уже совсем выйти из себя, подошел к старинному резному буфету черного дерева (тоже антикварному), достал начатую бутылку старого коньяку и две хрустальные рюмки; обдумывая услышанное и не веря ни одному слову племянника, он помедлил и, не удержавшись от веселого смеха, вернулся к столу.