— Кого вы взяли в редакторы вашего журнала? — спросили однажды Знаменитого русского писателя.
И писатель ответил:
— Мне повезло: я нашел чудесного капитана китобойного судна, и очень недорого…
Капитан китобойного судна мог быть редактором политического журнала, но писатель, журналист и политик не мог.
В той части, где я говорил о «Русском слове», читатель видел живую иллюстрацию к этой концессионной системе. Мне приходилось проходить через тысячи унижений и целыми годами кормить акул большой и малой воды, чтобы получить «благонадежного» издателя и «благонадежного» редактора моей же газеты.
Я был собственником «Русского слова», но не явным, а тайным. Это была собственность, которую надо было скрывать и которая не пользовалась защитой закона. Я не имел счастья найти капитана китобойного судна, но я искал и нашел «друга Победоносцева». За спиной этого чужого друга я должен был прятаться целые годы. И все-таки я никогда не был уверен в завтрашнем дне, потому что ни «друзья Победоносцева», ни капитаны китобойных судов не спасали печать от «предостережений».
Это знаменитое «предостережение» кошмаром висело над каждой печатной строкой. Совсем не нужно было совершать преступления посредством печатного слова — достаточно было просто не угодить или не понравиться, чтобы получить «предостережение» начальства.
Первое, второе и третье предостережения, а затем смерть газеты. Нужды нет, что вы истратили на газету миллион рублей и что она завоевала громадную аудиторию. Но если три раза вы «не понравились», то ваш труд и ваше имущество просто зачеркивались и объявлялись несуществующими. И притом без всякого суда.
Для конокрадов, карманных воров и убийц был суд — для печати его не было.
Казалось бы, при такой широте административных возможностей всякий министр мог бы чувствовать себя за чертой досягаемости: каких же еще гарантий можно было требовать для «незыблемости» власти.
Но русская практика создала еще знаменитую 140-ю статью закона, которая предоставляла право министру внутренних дел запрещать оглашение и обсуждение в печати «какого-либо вопроса государственной важности».
В руках министра это был такой емкий чемодан, в который можно было спрятать все что угодно.
Что такое государственная важность, и кто может определить ее меру? Важность может быть большая и маленькая, и при желании вопрос о выеденном яйце тоже можно считать государственно важным.
Случилось, что лошади понесли экипаж, в котором ехала супруга министра финансов Витте. Это важно или не важно? С точки зрения газет, это было не важно. Но с точки зрения министра внутренних дел это оказалось весьма важно, и русским газетам было запрещено касаться вопроса о лошадях г-на Витте.
Привычка к беззаконию и самодурству очень скоро привела к тому, что знаменитая 140-я статья превратилась как бы в «комитет взаимных одолжений» для министра и его личных знакомых и друзей. Все вопросы можно было считать «государственно важными» и не подлежащими ни оглашению, ни обсуждению в печати.
Вот, например, случайный перечень тех «запрещенных» вопросов, который сохранился у меня в памяти и которых не смела касаться русская периодическая печать: о растрате земских сумм в Калужской губернии, о «Крейцеровой сонате» Л. Н. Толстого, о дирекции императорских театров, о болезни председателя кабинета министров Бунге, о продаже капсюлей какого-то Матика и К°. К числу вопросов, запрещенных к оглашению по соображениям государственной важности, были отнесены также: сообщение о драке между генералом Розенкампфом и Свистуновым, о случае с помощницей надзирательницы лазарета Павловского института, о беспорядках в зубоврачебной школе Важинского, о положении дел в страховом обществе «Россиянин» и пр.
Казалось бы, что при такой широте возможностей уже не могло быть и речи о каком-либо неудовольствии против печати. Но неудовольствия были каждый день, и кары сыпались как из рога изобилия: предостережение, запрещение, разорение…
Трактир нельзя было ни отнять, ни закрыть без суда. Но газету можно, и журнал тоже можно.
Конечно, все это, взятое вместе, создавало постоянное, непрекращающееся угнетение издательского дела в России. Это дело походило на игру в карты: сегодня выиграл, а завтра проиграл. И серьезный капитал избегал печатного и издательского дела, как огня.
Так жили мы до манифеста 17 октября 1905 года[64], когда родилась слабая и хилая русская конституция. Манифест отменял предварительную цензуру, отменял административные взыскания, отменял систему залогов.
Статья IV временных правил о повременной печати (изданы 24 ноября 1905 года) говорила: «Ответственность за преступные деяния, учиненные посредством печати в повременных изданиях, определять в порядке судебном»[65].
Это уже был шаг вперед. А так как вместе с предварительной цензурой была отменена и концессионная система, то 1905 год некоторые считали поворотным пунктом в истории русской печати.
Но и после 1905 года мы были еще очень далеки от свободы печати. Наши газеты и журналы еще могли быть конфискованы властями до суда, если чиновники находили «признаки преступного деяния, уголовным законом предусмотренного»…
В сущности, это была та же предварительная цензура, но только замаскированная. Правительственная власть не сразу шла на уступки и отказывалась от своих бичей очень нехотя и очень неискренне.
Особенно это можно сказать о законах, регулировавших книгоиздательство в России. Новые, конституционные законы были иногда даже гораздо хуже и строже старых, дореформенных. Издатель никогда не был полностью гарантирован от скамьи подсудимых. Даже в тех случаях, когда книга или газета еще не вышли из стен типографии и никакого распространения не получили, статья 132[66] давала право администрации посадить на скамью подсудимых не только автора, но вместе с ним и издателя, и даже типографа.
У юристов все эти новые статьи новых законов о печати получили название «каучуковых», и название это вполне отвечало существу дела.
Особенно роковое значение для русской печати имела статья 129 нового Уголовного уложения[67], где речь шла о «ниспровержении существующего в государстве общественного строя» и о «вражде между отдельными частями или классами населения». Эта статья закона считалась самой «каучуковой», а так как и практика суда тоже была «каучуковая», то, при желании, можно было посадить на скамью подсудимых кого угодно и за что угодно.
В течение 40 лет моей издательской деятельности я испытал все цензурные кары, какие только существовали, но на скамье подсудимых я очутился только после конституции и после провозглашения так называемой «свободы слова».
В 1905 году наше издательство выпустило брошюру А. В. Ельчанинова «О самоуправлении»[68]. В брошюре говорилось о необходимости самодеятельности на местах, пока лучшие люди «будут добиваться в Государственной думе хороших законов», и о возможности сделать жизнь крестьян «более справедливой и безбедной». Цензурное ведомство нашло в этой брошюре «ниспровержение существующего строя» и посадило меня на скамью подсудимых.
Другая брошюра — под названием «Что нужно крестьянину» — тоже послужила поводом к возбуждению дела по той же статье, причем на скамье подсудимых сидел уже не только я, но и автор брошюры, молодой ученый В. Ф. Эрн. В этой второй брошюре проводилась идея уравнительного землевладения.
Третий случай привлечения меня к суду заслуживает особого внимания. Поводом послужил изданный мной «Полный словарь иностранных слов, вошедших в употребление в русском языке»[69]. В словарь, конечно, попали и такие «страшнее» слова, как «социал-демократическая партия», «диктатура пролетариата», «капитализм», и, хотя объяснение этих иностранных слов давалось самое дидактическое, власти нашли все-таки возможным пустить в дело 129-ю статью. Я был привлечен к ответственности, так сказать, за ниспровержение существующего строя при помощи словаря. Вместе со мной заняли место на скамье подсудимых и редактор словаря Н. В. Тулупов и автор Сенниковский.