Она, увидев меня, милостиво, но не изменяя выражения лица, кивает головой. Высоко поднятой рукой я приветствую эту странную женщину и провожаю ее взглядом.
…Нюрке-водовозке было лет сорок восемь. Она сухая, жилистая и сильная, как, впрочем, многие бабы, вынесшие на себе все тяготы военного тыла. Таскала мешки, катала бревна в штабеля, пилила дрова и за все это имела очень много благодарностей и грамот. Они были разной величины и помещались в рамочках под стеклом, занимая всю стену над двуспальной кроватью с никелированным верхом.
Среди множества рамочек в самом центре висел и выцветший портрет ее первого мужа — мужчины представительного и серьезного, любимого и навсегда потерянного ею в сорок втором. Портрет второго мужа Нюрка не вешала. Мужик он был никчемный — она взяла его себе по бабьей скуке и жалости из бродяжьей публики.
Сын от первого мужа, такой же основательный, как отец, работал на заводе где-то на Урале. Сын от другого — Петька — был балбес лет девятнадцати от роду, похожий лицом и сложением на Нюрку, а характером на своего отца — тряпку.
Нюрка по-своему любила и того и этого сына и, глядя на младшего, все сетовала, что война выбила самостоятельных людей, а им, бабам, пришлось жить с кем попало. Она не называла впрямую, о ком говорила и только кривила лицо.
Нюрка возила воду. Работа была тяжелая, но работали на этом месте одни бабы. Мужики не удерживались — молодые были нежного воспитания, те, что постарше, начинали закладывать за ворот до такой степени, что падали поперек бочки и в таком виде катались по морозу до обморожения конечностей А Нюрка привозила воду, брала свои пятьдесят копеек и ехала дальше. Навозив воды в пекарню, грелась у пышущей жаром печки.
Неразговорчивой Нюрка была до невозможного. Бабы в пекарне, смеясь над ней, говорили: «Вот дал бог — мужик мужиком. Штаны ватные, голос хочь самому директору, сидит сычом. Чего молчит — деньги, что ли, про себя считает? И куда только она их девает? Петька робит — хорошо заколачивает. Алкоголику своему ничего не дает, вечно здесь побирается: «Красависа, налей кружечку браженции, моя мне и пятака не дает…»
До Нюрки доходили эти разговоры, но она швыркнув своим большим простуженным носом, отворачивалась от доставщицы новостей.
Ела она здесь же, в пекарне, доставала кусок черного хлеба, сыпала на него соль и, вприкуску с луковицей завтракала, обедала и ужинала Она никогда не брала в пекарне ни хлеб, ни булку — ничего из того что ей предлагали. Исключением был квас, который пекарские бабы заводили для себя. Зачерпнув в бочонке ковшичком, она запивала свою трапезу.
Однажды, дело было в самом конце декабря, поднялась метель. Она покружила легкой поземкой, затем начала подвывать себе и, наконец, под собственную музыку завертелась в каком то бездумно цыганском танце.
Это был канун Нового года. Люди готовились к встрече праздника.
Пекарня работала на полную мощь, и Нюрка за день ни разу не присела у теплого огонька печки. Бочку за бочкой привозила она воду, а воды все не хватало. Поздним вечером ее попросили съездить в последний раз.
Пурга уже не шутила, но в поселке еще можно было ехать по тусклым пятнам фонарей, несчастно раскачивающихся на покосившихся столбах.
На льду же бухты Нюрка поняла, что дело серьезное и надо поскорей убираться восвояси, однако привычка взяла свое, и она решила доехать до майны и набрать воды.
Прорубь она нашла быстро, но пока черпала воду ковшом, сделанным из ведра и длинной палки, не заметила, как пурга превратилась в жестокий буран.
Морозная буря — страшна особенно на открытом месте. Снег, как наждачной бумагой, дерет замерзшее лицо. Против ветра ни смотреть, ни идти невозможно, а по ветру видна лишь снежная пыль…
Может быть, впервые Нюрка испугалась — она потеряла ориентиры. Но холодный разум все испытавшей женщины заставил ее действовать. Первым делом она вычерпала из бочки воду, потом дотошно проверила крепления оглобель, подтянула гужи, убрала лед из-под хомута и подседельника, протерла тряпкой трущиеся о сбрую места крупа лошади… Еще раз оглядела сани и тронула вожжи.
Лошадь у Нюрки всегда ходила без удил и понимала хозяйку с полуслова. «Нн-о-о… милая», — попросила Нюрка, и они двинулись в свой пятисуточный поход. Всю новогоднюю ночь Нюрка водила лошадь кругами. Но когда сквозь снежную мглу засветился недолгий глазок следующего дня, она опустила руки.
Лошадь встала.
Успокаивая животину и бормоча у уха что-то ласковое, Нюрка выпрягла ее из саней и уложила за бочкой. Потом постелила мешковину, на которой всегда сидела, и легла рядом. Нюрка знала многие премудрости жизни в Заполярье. Знала она и то, что снег, их первый враг, будет другом, когда занесет ее вместе с лошадью…
В поселке водовозки хватились на следующий день. Как бы там ни было, а хлеб нужен и в праздники, но знаменитая Нюрка, возившая воду самому директору рыбозавода (это доверялось лишь самому наиположительнейшему водовозу), вдруг не явилась на работу. Бабы, завидовавшие большим заработкам Нюрки, злорадно хихикали: «Наконец-то и «святая» попалась».
Проходили часы. Отправили к Нюрке посыльных.
Мужа водовозки дома не было, а болевший с похмелья сын заявил, что не видел мать уже два дня. Через полчаса весь поселок знал — Нюрка пропала.
Объявили аврал.
У подружек, таких же сухожильных баб, Нюрки не оказалось. Сбегали на конюшню и увидели, что ни любимой вислобрюхой Нюркиной кобылы, ни саней с ее персональной двухсотпятидесятилитровой бочкой нет на месте. Стало ясно — Нюрка заблудилась в буране.
Итак, шум в поселке усиливался, и, несмотря на буран, было послано несколько поисковых обозов. Через трое суток вернулся последний. Еще через сутки директор рыбозавода доложил в район о пропаже, а пурга все не переставала. И тут, на шестые сутки, в дверь пекарни ввалилась Нюрка. Она в прямом смысле упала через порог, потратив свои последние силы на то, чтобы открыть дверь.
Потом бабы отпаивали ее бульоном, а фельдшерица слушала пульс.
В местной газете про Нюрку написали, что она передовик и что она героически сражалась не только за свою жизнь, но и за жизнь доверенного ей животного. Нюрка была человек тертый и всегда имела краюху черного хлеба, под бочкой охапку сена — этим они и продержались. Причем, хлеб Нюрка разделила с лошадью пополам.
Потом о водовозке была малюсенькая заметка даже в «Известиях». Название ее было очень серьезное — «Наедине с белой пустыней». Там говорилось, что Нюра Авдеевна Лысакова семь суток была один на один с суровой природой. Суток было побольше, а остальное то же самое, что и в районке. Большой лжи в этом не было — Нюрка смогла бы продержаться и семь суток.
Шум схлынул, и все встало на свои места. Опять Нюрка неподвижно сидела на своей бочке, опять ее обсуждали бабы за угрюмый мужицкий «ндрав»…
Но вот, где-то к восьмому марта, все прочитали в той же районной газете письмо директора детского дома из-под Великих Лук. Письмо было большое и очень хорошее. Помню лишь, в нем говорилось про «героическую русскую женщину» Нюру Авдеевну Лысакову, имя и все данные которой сходятся с данными той, которая вот уже более пятнадцати лет переводит в их детский дом большие суммы денег. Директор от себя лично и всех воспитанников просила через газету передать привет и благодарность Нюре Авдеевне.
Я вновь увидел слезы в глазах Нюрки, когда девятого мая шестьдесят восьмого года осмелился зайти в ее каморку. Она опять сидела в своем неизменном праздничном наряде перед портретом. На столе лежал малоформатный лист районной газеты. Слеза скатилась на лист и расплылась там темным пятном. На мой вопрос, почему деньги отсылаются так далеко, скрипуче ответила: «Остался он где-то там», — и махнула рукой на дверь.
Думаю, если когда-нибудь задумают поставить памятник загубленному, изуродованному войной человеческому счастью, и если будет рассматриваться проект такого памятника, то я бы предложил поставить на пьедестал пятидесятилетнюю Нюрку в девичьем платье с оборочками и башмаках образца тысяча девятьсот сорок первого года.