…Солнце стояло высоко, почти в зените. Тени были маленькими и бледными, словно съежились от жары и яркого света. От белой выжженной степи резало глаза. Синие матерчатые туфли матери негромко и ясно отстукивали каждый шаг. На железных крючках коромысла, выструганного из березовой палки, в такт ее шагам поскрипывали дужки оцинкованных ведер.
Они шли на мочажину, за водой. Мать не хотела его брать: самый зной, устанешь! Но он все-таки пошел.
Больше тысячи шагов насчитала мать от машинного двора до родника. Ближний путь: хорошо бы все по ровному, а то порожний идешь под гору, а с водой… Полная несправедливость в жизни. Трудишься, трудишься. Господи! Неужели только этого и заслуживает человек?
У Сережи другие заботы. Он пошел босым, и теперь подошвы немилосердно жгла земля. Скорее бы дойти до камня, на котором убита змея. Там спуск к мочажине, и с низинки уже тянет прохладой.
Змея долго лежала на камнях. Кто-то разрубил ее на куски, и каждый раз, проходя мимо, Сережа с опаской поглядывал на лоскутки серой чешуйчатой шкурки. На машинном дворе говорили, что убитую змею нужно обходить стороной. Ее охраняет другая, чтобы отомстить.
Второй змеи Сережа здесь никогда не видел.
И вдруг он услышал негромкий звук мастерской. С удивлением он огляделся и увидел за пригорком заглохший трактор Непременного с прицепным грейдером. Напарник неудачника грейдерист Лапо держал брезентовую сумку с инструментами и заглядывал в щель между корпусом трактора и гусеницами.
— Наши! — радостно крикнул Сережа, забыв о жаре и усталости.
— Что ты? — сказала мать и поправила косынку.
Лапо улыбнулся. Это был один из самых рослых мужчин на машинном дворе. Сережа заметил, что он редко выходит из себя и почти не ругается. За работу, которую поручает ему на машинном дворе отец, берется без одурманивающего порыва Энергичного, но и без трагической скорби Непременного. Во всем, что он делает, чувствуется основательность и солидность, свойственная взрослым, умным людям. И, может быть, поэтому Сережа рассердился на мать: жить столько времени на машинном дворе и не понять, чем занимаются люди? Чтобы смазать эту неловкость, он подошел к трактору, потрогал гусеницы, поблескивающие на солнце острыми шипами, и протянул деловито:
— Фрикцион полетел?
Из-под передка трактора на миг появилось скорбное, мазутное лицо Непременного, пугнувшее каким-то неожиданным блеском глаз, и тут же исчезло.
— Опять фрикцион, детка! — спокойно подтвердил догадку мальчика Лапо, и его жесткая ладонь тронула Сережину макушку, но не погладила, не приласкала, а только коснулась, как припечатала. — Опять он!
— Что ж так не везет передовикам? — насмешливо спросила мать, переступая с ноги на ногу. — Должно, грехи мешают?
— Да уж передовики! — посмеиваясь, ответил Лапо, кивнув в сторону трактора, где гремел Непременный. — Будь у этого грейдера мотор, он бы на всей целине дороги сделал…
Сереже вдруг не понравилось, как смеется напарник Непременного, — неестественно, словно играет.
Сережа обошел трактор.
Грейдер подковырнул стальным ножом земляной пласт. Он был сухой, весь переплетен тонкими коричневыми нитями корней. Металл грейдера отдавал жаром даже на расстоянии.
Лапо и мать все разговаривали.
Он начал скучать, ведь разговор, как и ремонт трактора, может продолжаться бесконечно. Но тут их прервал глухой, словно из-под земли, голос Непременного:
— Пассатижи дай!
Сережа тут же вытянул из брезентовой сумки небольшие теплые плоскогубцы и положил их в мазутную руку тракториста. Мать сказала буднично и строго:
— Пойдем.
И хотя разговор кончился, Сережа видел, что она еще долго несла на лице улыбку, была оживлена и чем-то взволнована. Дома мать села в горнице, перед зеркалом, в котором отражалась кровать, этажерка с голубой шкатулкой, стеклянными вазочками, сундук. Стала внимательно рассматривать свое отражение.
— Он себе на уме? — неожиданно спросил Сережа.
— С чего ты взял? — недовольно ответила мать, но тут же рассмеялась. — Глупости выдумываешь!
Дорога дальняя
Они уезжали утром на станцию.
Солнце еще не успело нагреть землю, но чистое, ясное небо уже обещало жару, как и в прошлые дни. Густая голубизна, стекая к горизонту, блекла, обесцвечивалась. А в той стороне, куда ушли из мастерской машины, превращалась в сплошное серое марево. Вот уже несколько дней на машинном дворе стояла тишина. Началась страда, и жизнь в мастерской как бы замерла.
— Ничего, ничего, — словно успокаивая самого себя, изредка повторял отец, перенося вещи в маленький легкий ходок.
Все были по-деловому озабочены. Кузьма, которого отец попросил отвезти жену и Сережу на станцию, несколько раз поправлял сбрую, заглядывал под ходок, трогал смазанные оси, пробовал на прочность деревянные спицы в колесах.
Наконец вещи были уложены: три чемодана, сундук и мешок с постелью.
— Что ж? — сказал отец, глядя как-то жалобно Сереже в глаза. — До свидания!
Он взял его под мышки, посадил в ходок, на скамеечку рядом с Кузьмой, поцеловал в щеку:
— Слушайся там…
— Папа, ты не пей без нас тут, — тихо попросил Сережа.
Отец сморщился, кашлянул и уже который раз попросил Кузьму:
— Ты уж, старина, сделай. Помоги им немного на вокзале.
Мать обошла ходок с другой стороны и села на чемоданы.
— Я бы и сам съездил, — продолжал отец, словно оправдываясь. — Да не время сейчас. Ни минуты передышки. Хлеб пошел, людей в мастерской не осталось. Что случится — и ремонтировать некому… Нельзя мне. Не имею права. — И матери: — Напиши хотя бы, как доедете.
Лошадь тронулась, и отец пошел следом за ними, отставая все больше и больше, а потом совсем остановился в железных воротах. Их не запирали с того дня, как ушли машины.
— В отпуск, значит? — бодро осведомился Кузьма.
Сереже показалось, что сторож все знает и спрашивает лишь для того, чтобы завести разговор. Не услышав ответа, Кузьма так же бодро продолжил:
— Правильно! Надо развеяться от степной жизни. Степь с непривычки заедает городского человека. В отпуск — это хорошо.
— Хорошо, — рассеянно откликнулась мать.
Сереже хотелось сказать, что все это не так. Уезжают они не в отпуск, и все это прекрасно понимают, но только почему-то притворяются. К горлу у него подкатил тяжелый комок, и он не мог произнести ни слова, и все смотрел, сквозь набежавшие слезы, назад, на дорогу.
Все больше и больше отдалялись машинный двор, мастерская, отец, неподвижно стоящий в железных воротах.
Юный Картошкин
В этот день родители Володьки Картошкина д е л и л и с ь. Мать с младшим братишкой Миней и имуществом переезжали в барак к начкару[1] Ивану Савельичу, а Володька с отцом оставались в доме.
Чтобы не видеть этого и не слышать того, что при дележе будет сказано, Володька затемно, часов в шесть так, ушел из дому, на автостанцию. Посидел там на лавочке, а потом взял билет до Челябинска.
Деньги у него были свои, чистые. Он заработал их еще летом в спортивно-трудовом лагере, когда пололи морковку на совхозном поле. Деньги Володька берег, тратил потихоньку — на Октябрьскую, когда складывались с ребятами и отмечали праздник, на Новый год, когда ходили всем десятым классом в Дом культуры на бал-маскарад, и вот, после того, как он купил матери на Восьмое марта газовый шарфик, оставалось у него рублей пять с мелочью…
Стояла середина апреля. Автобус с четверть часа выбирался по размытой паводковыми водами дороге на пригородный асфальт, а потом ровно и уверенно загудел по шоссе.
В Челябинске у него не было твердого дела, и поэтому Володька, дождавшись, когда откроют магазины, зашел в «Кулинарию», выпил стакан яблочного сока и съел булочку. После этого он повеселел, осмотрелся и, отыскав в записной книжке адрес, поехал в общежитие к другу из Каменки, мимо цирка, мимо бывшей красной церкви, потом через мост под гору…