– Так точно, как Диоген! – обрадовался капитан.
Здесь стояли койки и тумбочки. На вешалке висели две шинели, одна с подполковничьими погонами, другая – с майорскими.
– Тут еще с вами два офицера, – пояснил капитан.
Вечером он сидел в своем походном жилище – металлической бочке, вместе с двумя офицерами, отправлявшимися в ту же часть, что и он. Самолет ожидался наутро, а сейчас они ужинали, ели хлеб, тушенку, макали зеленый лук в желтоватую соль. Подполковник Кадацкий, политработник, дружелюбный, синеглазый, с красным загорелым лицом, угощал Веретенова, подшучивал, подтрунивал, старался его развлечь, словно чувствовал его тревогу. Другой офицер, майор медицинской службы, всего несколько дней как покинул городок на Урале, выспрашивал и выведывал у Кадацкого:
– Скажите, я слышал, здесь очень красивое голубое стекло. Как вы думаете, смогу я здесь вазу купить?.. А как здесь климат? Не замерзну? Мало теплых вещей захватил…
– Вазу? – сказал Кадацкий и долго задумчиво смотрел на лицо майора. – Вазу купите себе для коллекции.
Веретенову вдруг захотелось рассказать Кадацкому о сыне, расспросить о нем. Признаться, что ехал сюда не просто писать картины, а повидаться с сыном. Писать портрет сына, веруя, что этот портрет – своей холстиной, своей нитяной защитой – закроет его, заслонит, как броня.
Снаружи что-то рвануло и ахнуло. Еще и еще. Свет замигал и погас.
– Вот и посидели! Не дают поговорить добрым людям! Вторую ночь аккурат в это время бросать начинают! – Кадацкий звякнул в темноте стаканами, поднялся, пробираясь к выходу.
Веретенов на ощупь – за ним. Спросил:
– Кто? Как бросают?
– Да кто! Душманы! Подгоняют в горах машину, ставят реактивную установку, пальнут пару раз – и деру! Сменят позицию, снова пальнут. Вреда немного, а шума и треска хватает!
Они вышли наружу в тот момент, когда пылающие окна дворца враз погасли и дворец остался стоять, черный, сплошной, на высоком холме, окруженный лунным свечением. Вокруг него под разными углами летели розовые и желтые трассы. Искрили, подрагивали гаснущие тонкие нити, впивались в пустое пространство. Сквозь легкий треск раздался разящий секущий свист. Где-то за деревьями ахнуло, лопнуло коротким взрывом, полыхнуло малиновым пламенем. Веретенов дернулся, готовый упасть, повалиться в сорную, проходящую рядом канаву. Но Кадацкий стоял спокойно, и конвульсия страха больно прокатилась по мышцам, ушла сквозь ступню в землю, как электричество.
– Близко положили! – сказал Кадацкий. – К нам не достанут. Тут бугор, осколки выше пойдут. – Он повел рукой в воздухе, в котором беззвучно мерцали трассы, осыпались вокруг дворца.
Снова металлически рявкнуло, садануло упруго воздух. У штаба дунуло красным заревом, в котором на мгновение проступил контур самоходки. Снаряд с красным углем трассера умчался в горы. По дороге, круто прошумев на повороте, промчалась машина. Шумно пробежали солдаты.
Веретенов сжался, стиснул зубы, боясь удара. Чувствовал во рту латунный привкус. Пропустил сквозь барабанные перепонки, глазницы волну удара, эхо орудийного выстрела. И хотелось спрятаться, защититься. Но жадное острое любопытство удерживало его – любопытство к звукам и зрелищам, любопытство к себе самому.
Первый раз в своей жизни он попал под обстрел. Прожив долгую пеструю жизнь, бездну всего перевидав, такое он видел впервые. Видел роды у женщин, появление из крови и муки младенца. Видел смерть старика, наплывавшую в его лицо синеву. Операцию на сердце, вторжение скальпеля в пульсирующую плоть. Извержение вулкана, огненную метлу над горой. Видел Кёльнский собор, двух бьющихся из-за самки сайгаков и многое другое, что дарила ему его профессия, его страсть к впечатлениям и зрелищам. Но только теперь, здесь, он, сын погибшего на войне отца, слышал взрывы. Сжался, съежился, слушая эти взрывы, ожидая, когда из ночи с разящим свистом явится мина, лопнет, превратит его, Веретенова, в исчезающий клок огня.
– Откуда бьют? Близко или далеко? Не поймешь! – прерывающимся голосом сказал военврач, и Веретенов видел, что и этот военный, дослужившийся до майора, впервые переживает то же самое.
Опять ударила гаубица. Опалило красным контур приплюснутой башни. Красная метина унеслась в предгорья. Веретенов представил, как там, в ночи, мчится по каменистой дороге джип, потные разгоряченные люди придерживают ствол миномета, а следом, брызгая кремнием и пламенем, бьет взрыв.
– Пойдемте от греха, Антоныч! – тронул его за плечо Кадацкий. – Ну его! Ненароком какой шальной прилетит. А нам еще много трудиться! – и увел их с майором.
Свет не давали. Они на ощупь разделись, улеглись. Скоро офицеры уснули. А Веретенов, возбужденный выстрелами, все слушал и слушал, как близко ухает гаубица.
Он лежал на железной кровати и старался представить сына в этом грозном сотрясавшемся мире. Но лицо сына уплывало. Вместо него возникало другое – солдата с седой головой. И он, художник, не раскрыв свой блокнот на аэродроме, не раскрыв его и теперь в темном, сотрясаемом выстрелами пространстве, стал рисовать солдата – не на холсте и не красками, а тончайшим, исходящим из сердца лучом.
Портрет, который в нем возникал, пропадал и снова являлся, назывался «Седой солдат».
Седой солдат
портрет
Николай Морозов, еще недавно первокурсник филологического факультета Московского университета, а теперь рядовой, служил в Афганистане уже два месяца. И все месяцы ему снились домашние московские сны. Будто в день рождения Пушкина он пришел к памятнику. Кругом толпится летний нарядный народ, кладет цветы, какая-то девушка в больших очках читает стихи, и следующая очередь его, Морозова. Он перешагивает низкую, из бронзовых листьев, цепь. Ступает на цветы. Ему страшно, сладко. Видна улица Горького, блеск машин, квадратные часы на фонарном столбе. Из толпы глядит на него Наташа, невеста. Он видит близко ее лицо. Готов читать «Полтаву». Но стихи, такие знакомые, ускользают – ускользают пехотные полки, кавалерия, скачущий царь. Он гонится за ними, перескакивает через цепь, мимо Наташи, растерянной, умоляющей, зовущей его обратно.
Он проснулся от команды: «Подъем!», совершая быстрый, мучительный переход от сна к яви. И этой явью был ефрейтор Хайбулин, ловко вталкивающий ногу в большой ботинок. Его голая мускулистая рука голубела наколкой. Орел распахнул крылья, держал в клюве ленту с надписью: «Привет из Герата».
– Ты почему вчера лавки в столовой не отдраил? – ботинок Хайбулина качался у самых глаз.
– Прапорщик тебе сказал драить, – Морозов старался подальше отодвинуться от стертой подошвы.
– Сказал мне, а драить ты будешь! Вечером проверю. Не выдраишь, ночью подниму, понял?
Хайбулин служил второй год. Подошвы его ботинок были стерты об афганские камни и шершавую броню транспортеров. Он мог позволить себе резкость с молодыми солдатами: под обстрелами хлебнул «афгана», готовился к увольнению. Все в этом грубом ефрейторе вызывало у Морозова протест, казалось проявлением неумного, злого высокомерия, с которым приходилось мириться.
Утро было таким, как вчера, как все эти дни. Прохладные розоватые предгорья, еще не накаленные солнцем, еще не ставшие пепельно-серыми, как высыпанная из печей зола, над которой дрожит стеклянно-едкое непрозрачное небо. Длинная, из холмов выходящая трасса, еще пустая, без единой машины, без долгой вереницы серо-зеленых усталых колонн. Красный флажок на мачте посреди бестравной, усыпанной гравием клумбы. Каждый вечер горячий гравий ровнялся граблями, и он, Морозов, вчера занимался этой, не связанной с выращиванием овощей агротехникой.
Толкотня солдат возле умывальников. Слишком шумное, как казалось Морозову, нашествие на столовую, с громыханием тарелок и чайников, где чай был дезинфицированным, с запахом поликлиники. Утренний развод перед флагом – с оружием, в касках. Выезд на охрану дороги. Утром, до подхода автоколонн, рота занимала позиции на окрестных высотах. Солдаты залегали в мелких, открытых пеклу окопах. Проводили на солнцепеке день, вглядываясь в окрестные лысые горы, в бетонную трассу, по которой, слепя стеклами, шли тяжелые КамАЗы, катили стремительные, похожие на ящериц патрульные транспортеры.