В углу, прислоненный, стоял скейт, обшарпанная доска на колесах, оббитая о парапеты, водостоки, заборы, истертая сыновними подошвами. Сын носился на скейте, гибко вращая торсом, румяный, пылкий. Летал на доске, как на волнах, среди фонарей и прохожих.
Стопка тетрадей и книг, чуть сдвинутых, рассыпанных по столу. Словно сын, вставая, задел, убегая куда-то, рассыпал. Измызганные кроссовки торчали из-под кровати – сын, уходя, торопливо толкнул их туда. Фотокамера была не застегнута, висела на ремешке. Альбом с марками лежал на видном месте. Все говорило о сыне, о его недавнем присутствии. Но сына не было. Сын был не здесь, среди домашних безобидных предметов. Он был там, где лязгали гусеницы, где стреляли. Сейчас, в этот миг, в его гибкое длинное тело целились. Сейчас попадет в него пуля…
Веретенов, задыхаясь, черпал руками воздух, словно хотел в этой комнате из пылинок, теней, из сыновних отпечатков и запахов сотворить сына. Вычерпать его из жестокого чужого пространства, вернуть в эту комнату.
Жаркое чувство вины вернулось. Его отцовство, дремавшее все эти годы, проявилось страданием. Нет, не время во всем виновато, как только что говорила жена. И не она, жена, виновата. А виноват только он, Веретенов. Виноват, что находится в комнате сына, занимает в ней место сына, а сын находится там, где его, Веретенова, место, занимает его место в бою. И скорей туда, скорей к сыну. Встать с ним рядом. Заслонить его. Отереть пот с его усталого лба. Провести ладонью по его стриженой голове. Оттеснить, отдавить назад, за какой-нибудь каменный выступ, чтобы пуля его миновала.
Это чувство окатило Веретенова и ошпарило. Медленно покидало, превращаясь в ноющий долгий ожог.
Он стоял среди комнаты, стараясь припомнить сына – от люльки с целлулоидным попугаем, на которого сын не мигая таращил глаза, до того их свидания, когда сын, измученный, хворый, явился к нему в мастерскую. Умолял не покидать их, не разрушать их союз. А он, отец, в ожесточении отмахивался от него, прогонял, хотел себе свободы, покоя.
Он был вместе с сыном лишь в раннем его детстве. Знал его. Следил за ним. Нянчил. Не мог без него, как не мог без жены, без природы и творчества. Это было время любви и счастья. Постепенно счастье и любовь проходили, мир расчленялся, и он, все меньше муж и отец, все больше художник, уходил из их общего круга, медленно его покидал. Удалялся от сына.
Сын тянулся к нему, страстно желал быть рядом, а ему все было недосуг. То поездки, то выставки, то любови и дружбы. И теперь, желая представить сына, он чувствовал, что не знает его. Сын возмужал без него. И ушел служить. Без него…
Приблизился к столу. Среди тетрадок и папок, спортивных журналов и вырезок лежал синий томик. «Карамзин. Сочинение». В своей библиотеке Веретенов такого не помнил. "Главы из «Истории Государства Российского». Закладки, какие-то надписи, сделанные рукой сына. Подчеркнутые фразы, слова.
Вчитывался в текст. Изумлялся тому, что сын читал Карамзина. Это чтение состоялось без него, Веретенова. Помимо него, Веретенова. Не им, отцом, был положен на этот стол томик.
Глаза проследили подчеркнутую фразу: «Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие». Еще и еще раз прочел. Так вот что заботило сына перед тем, как идти в солдаты. Катался на скейте, слушал на кассетнике «диско», а потом раскрывал синий томик, читал про государство Российское и готовил себя к страданиям. «Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие». Величие его, Веретенова, изготовлено страданиями сына? Его мальчик, его Петрусь, помышлял о судьбе государства, натягивая солдатскую форму, а он, отец, был в это время в Италии, писал этюды в Палермо, лазурное море на Капри.
Веретенову было худо. Отворилась дверь. В комнате появилась жена. И, должно быть, такая мука скопилась здесь, в этой комнате, что она, возбужденная разговором с мужчиной, еще улыбаясь, проводя по груди рукой, вдруг побледнела. Схватилась за тот же косяк.
– Как ужасно!.. Как страшно!.. Петя мне снился вчера, весь белый-белый!.. Неужели нельзя было что-нибудь сделать?.. Ты уехал в Италию, а я все телефоны оборвала!.. Где ты был в это время?.. Ты должен был здесь оставаться! Бегать, умолять, ко всем генералам в ножки! Все до последней копейки, драгоценности понести! Как делали другие, и их сыновья ходят сейчас в институты, живые, здоровые! Значит, были у них отцы! Могли за них постоять!.. А вон у Матюшиной Лизаветы некому было, и сына забрали на эту проклятую, на эту страшную… И привезли в гробу! Ты-то не видел? Неаполитанский залив рисовал! А я видела, как хоронили! Лизавету водой отливали!.. Мальчишка ее, Володенька, все в подъезде со мной раскланивался!.. Где ты был? Ненавижу!.. Изверги!.. Убийцы детей!.. – И ее лицо, когда-то прекрасное, глядевшее на него с обожанием, передернулось отвращением. – Извини! – спохватилась она. Заслонилась ладонью, пряча свое подурневшее, в проступивших морщинах лицо. – Что это я в самом деле!.. Ты поезжай к нему… Вот, пирог передай… Его любимый!
Губы ее дрожали. Она близоруко оглядывалась, искала платок. Он чувствовал, что может сейчас разрыдаться. Поцеловал ей руку. Ушел, унося пакет с пирогом.
* * *
Намаявшись в хлопотах, после встреч с военными, хождений по инстанциям он зашел в ресторан пообедать. В тот ресторан, куда заглядывал иногда полюбоваться на свое творение. На маленький банкетный зал, оформленный, разрисованный им несколько лет назад. Изысканный, затейливый, плод легкомысленного свободного дарования. Стеклянные витражи и настенные фрески. Кованые светильники и подсвеченные плафоны. Чеканка и легчайшие вкрапления смальты. Не было реальных изображений, но чудились то золоченые главы соборов, то флотилии небесных кораблей, то мерцающая оптика льдов, то цветы и краски живой природы.
Он любил этот зал, любил иногда появляться, подглядывать сквозь проpези в витраже за пирующим людом. За теми, кто населил задуманное им пространство, был уловлен его воображением и фантазией.
Однажды он видел здесь космонавтов, праздновавших какое-то свое торжество. Видел, как один из них, недавно плававший в открытом космосе, разглядывал его фреску, напоминавшую звездное небо. В другой раз видел нефтяников, обмывавших свои ордена, здоровенных, с малиновыми лицами, задубевшими на сибирских морозах. Слушал их гогот, их речи про трубопроводы, взрывы газа на трассах. Бронзовая чеканка позвякивала и гудела от их голосов, казалась богатырским доспехом. Видел здесь знаменитую состарившуюся балерину – речи поклонников и подруг, ее усталость и вялость. Но когда зажглись витражи, замелькали по стенам разноцветные пятна, она ожила на мгновение. Может, ей померещился давнишний спектакль.
Однажды, когда зал был пуст, он привел сюда сына Петю. Знакомый метрдотель угостил их вкусным обедом. Он, отец, дорожил присутствием сына, любовался его детским лицом среди настенных мозаик и фресок.
Сейчас он явился сюда, чтобы пережить то беззаботное время, когда все ему удавалось, когда искусство не требовало усилий и жертв, а сын, еще ребенок, казался сотворенным по тем же законам истины, добра, красоты, что и его картины и фрески.
Поднялся в банкетный зал навстречу музыке, нестройным гулам и возгласам. Озабоченные гибкие официанты несли за витражную ширму подносы. Знакомый метрдотель в малиновой паре жестко и тихо выговаривал высокому официанту, смиренно стоящему с перекинутой через локоть салфеткой.
Метрдотель узнал Веретенова. Пожали друг другу руки. Справились о здоровье.
– Какие у вас гости сегодня? Генерал, получивший звание? Новоиспеченный народный артист? – поинтересовался Веретенов. – К вам сюда можно приходить и сквозь щелку любоваться на московских знаменитостей! Вы случайно не берете у них автографы?
– У сегодняшних гостей стоило бы взять, – без улыбки ответил метр. – Он не генерал, а генералиссимус. Все войска у него под рукой. Пожалуй, воспользуясь вашим советом, возьму у него автограф. Потом продам за сотню.