Когда-то пригрезилась мне огромная страна, зеленая и огромная. Ручьи были в ней и озера. Они сверкали на солнце. И была там какая-то музыка, дивная музыка, и деревья, трава и скалы стояли как зачарованные.
До двенадцати я работал с Перкинсом в бараке. Работали мы молча. Слева Перкинс, справа я. Я гордился этой работой. Само совершенство. И я знал, что они-то, наши клиенты, уж точно на это клюнут. Руки я припудрил, чтобы к ним не прилипали нейлоновые пакетики. И маленькие весы для почтовых отправлений были в белой пыли. Да и сами мы в призрачном свете барака выглядели как мукомолы. Итальянец сидел на диване и смотрел на нас. По временам он выходил из дома и беспокойно прохаживался между автомобилями — не делай он этого, никому бы и в голову не пришло, что здесь занимаются чем-то запретным.
— Закрой дверь, — сказал я Итальянцу, когда снаружи подуло. Ночь стала прохладной, темной. Работали мы ритмично — так можно было ни о чем не думать. Уверенность собственных движений радовала нас. Так, наверно, радуются слепые, когда плетут корзинки или циновки, не видя того, что делают.
Закончив работу, сели за ужин, который уже приготовил Итальянец. Он так разложил бутерброды и расставил бутылки с пивом, что все у нас было под рукой, как у избалованных детей. Мы болтали и за разговорами совершенно забыли, почему мы здесь. Прекрасно сидеть так в самой сердцевине ночи и болтать. Итальянец рассказывал.
— Годами, — говорил он, — я ходил в один и тот же ресторан, на углу большой площади. Официанты то и дело должны были выбегать из ресторана, чтобы обслужить тех, кто сидел за столиками на улице. Особенно тяжко стало летом, из-за нашествия приезжих. Владельцу ресторана пришлось нанять еще одного кельнера. Оба, владелец и кельнер, целый день сновали из ресторана на площадь и обратно, чтобы удовлетворить пожелания посетителей. Но если владелец год от года становился все зажиточнее, то о кельнере этого нельзя было сказать. И вот однажды у него родилась преступная мысль оттяпать у владельца хотя бы причитающуюся ему долю. Он убил владельца и присвоил себе половину всего. Вскоре после этого его схватили и на суде приговорили к смерти. Когда ему объявили приговор, он сказал: Сначала меня хотел волк задрать. От него я ушел. Да толку, как видно, мало. Не от волка погибнешь, так от его тени.
— Печальная история, — сказал Перкинс.
— Но ведь это сказка, — сказал Итальянец.
Так мы и беседовали до самого рассвета. Я молчал, только слушал. Одна история вытекала из другой. Если кончал Итальянец, тут же начинал рассказывать Перкинс. Под конец Перкинс рассказал о мальчике, с которым дружил в детстве.
— Этот мальчик, — сказал Перкинс, — больше всего на свете любил игру на флейте. Просто жить не мог без нее. Кроме игры на флейте, у него не было никаких других склонностей. Нередко он часами бродил по темному запыленному чердаку дома, в котором жил с родителями. Это совсем не успокаивало его, но он и не мог бы сказать, чего именно хочет, что именно могло бы хоть на время успокоить его. Он рылся в старых сундуках, которые взламывал стамеской. И ничего там не находил. В бессильной злобе частенько колотил ломом по стенам или по железным кроватям, которые ржавели в углу. Только игра на флейте могла его до какой-то степени успокоить. Я сидел на ложе, — рассказывал Перкинс, — сделанном из матрацев, и часами играл, не обращая внимания ни на кого вокруг. Это было прекрасно.
Около шести Перкинс смахнул пакетики в сумку, которую носил на ремне. Мы покинули резиденцию Итальянца, уличные фонари еще горели, оживленное утреннее движение приняло нас в свои ряды, на что мы и рассчитывали.
Когда мы остановились на перекрестке, я показал рукой на сумку Перкинса.
— Ты похож на разносчика пива, — сказал я.
— Так ведь чем-то в этом роде я и занимаюсь!
Мы рассмеялись. Маленькая девочка — она стояла около гидранта — все смотрела на нас. Потом спряталась за гидрант и высунулась оттуда. Мы помахали девочке рукой, тогда она вышла совсем и улыбнулась.
Мы поехали на главный вокзал и спрятали сумку в автоматическую камеру хранения. Полицейские поднимали какого-то человека, бездыханно валявшегося на мостовой. Уборщицы подметали перрон. Во всем, казалось, был скрытый смысл. Через стеклянную крышу вокзала падал неверный свет. Так значительны были поезда, что стояли в зеленых, пропитанных дождем сумерках, так озабоченно сновали люди. Почти невозможно было себе представить, что в мире могли быть и цель, и бесцельность. Но было и то, и другое.
— Вот они, стены действительности, — сказал я Перкинсу, — куда ни сунься!
Он улыбнулся:
— Ты забываешь, что у нас есть сознание.
— Что мы знаем об этом, — ответил я.
Мне стало не по себе, и я повис на руке Перкинса, плохо соображая, какой помощи от него хочу. От радости до отчаяния один шаг. Перкинс тормошил меня. Он был совершенно спокоен.
— Хочешь есть? — спросил он.
Вошли в привокзальное кафе, Перкинс заказал. Когда он разбил принесенное ему яйцо, мы увидели, что оно тухлое.
— Ну вот видишь, — сказал Перкинс.
По широкой улице катился к вокзалу поток машин. Мы сидели на ступеньках и курили. На автомобилях иной раз посверкивали ветровые стекла или зеркальца. Я кивнул на небо, занавешенное прозрачным тюлем облаков. Поговорили о том, будет ли дождь.
— Пойду спать, — сказал я.
— В самом ли деле умер этот мужчина? — спросил Перкинс.
Это было бы слишком просто!
Условились встретиться вечером. Я ушел, а Перкинс, успевший заговорить с какой-то девушкой, помахал мне.
Весь день я проспал. Лежал в комнате в «Баии». Было ужасно жарко. По коридору шмыгали старики. Было слышно дыхание астматика, потом снова тишина. В одних штанах я наконец побрел в ванную.
С порога увидел, как из душевой кабины выходит сухонький старичок. От душа он раскраснелся. Он вздрагивал, кутаясь в полосатое полотенце, потом осторожно засеменил к выходу. И тут вдруг упал. И хотя он протянул руку в мою сторону и как-то неуверенно улыбнулся, я не пошевелился. Пар медленно разлился по всему помещению и погасил наконец зеркала. Рука упавшего безвольно опустилась. Он все еще улыбался. Я вышел в коридор — никого. Закрыл дверь и пошел в свою комнату. Потом проснулся.
Воздух на улицах был тяжелый, дома темные, мрачные, огни в окнах светились так ярко, будто вот-вот потухнут. Я высунулся из окна и разглядывал вечер. Сон не освежил меня. Я был как оглушенный, руки и ноги точно из стекла. Внизу на тротуаре играли дети. Один из них уверял, что умеет колдовать.
— Так заколдуй нас! — кричали ему другие.
— Закройте глаза, — сказал мальчик, — мы сейчас полетим!
Дети закрыли глаза и стояли неподвижно. Прохожие обходили их, весело подмигивая друг другу. Завыла сирена, и — дети осторожно открыли глаза.
Разве не странно, что воздух прозрачен?
Дождя еще не было. Я стоял на вокзальной площади и ждал Перкинса. Наконец он появился. Люди кругом спешили, на ветру развевался чей-то красный плащ. Вдали сверкали молнии. Они сверкали на западе из-под низких туч, и странный свет сеялся над городом, колдовской, пока не хлынул дождь и не погасил его.
Мы достали сумку из ячейки и сразу поделили ее содержимое. Можно было начинать. Перкинс был в духе. Пиджак его отяжелел от воды, он шлепал по лужам. Таким теплым и приятным был дождь. Мы поехали на оплывшие огни города. Дождь мягко тыкался в грудь и лицо, словно заблудший поцелуй.
Я поставил мотоцикл и побежал вдоль домов, словно спеша к себе. Людей попадалось мало. Забытая детская коляска наполнилась водой. В подворотне стояла парочка, мужчина курил, что-то рассказывал. Там было здорово, говорил он, жаль, нельзя было остаться. Я побежал дальше, по ступенькам подземного перехода.