Что произошло дальше, описано в «Прекрасной Адыгене». Я чуть ли не силком вытащил его, мне хотелось, чтобы он увидел настоящие горы. Ведь когда что-то любишь, всегда хочется, чтоб и твои близкие, твои друзья тоже это увидели, полюбили. Прекраснее же гор нет ничего на свете. Оля тоже захотела в горы и настояла на своем, хотя ее считали в семье не совсем здоровой, всячески оберегали и лечили. Роза, ее мама, все повторяла при прощании, что Оленьке нельзя поднимать ни в коем случае больше двух килограммов. И вдруг ночи в палатке на земле, зарядка, котел на костре, режим и ледяная вода в горном ручье. Мало того, ежедневные тренировки по пять-шесть часов. Оля не захотела жить в помещении, где я поселил Владимира Алексеевича, она с первых же дней сбора включилась целиком в его жизнь. Быть «сачком» ей не позволяло самолюбие. И Солоухин все выполнял, он же был солдатом и знал, что такое дисциплина. И Володя, и Оля прошли все и побывали на вершине Адыгене 4404 метра высотой.
За свою жизнь в горах я видел несколько тысяч новичков. Не все они смогли подняться на вершину, всегда случался отсев. Одни не выносили тренировок, подчас жестоких, другие не верили в себя, боялись восхождения, не столько из-за его опасности, сколько из-за физической нагрузки. Не хочется и подводить своих товарищей, ведь если ты сел и дальше идти не можешь, то с тобой вниз отправляют двух-трех человек, лишившихся из-за тебя восхождения. Новичками, как правило, бывают молодые люди, а тут почти пятидесятилетний, громоздкий, отвыкший от физической работы писатель. Но Солоухин шел и шел вверх.
Он, конечно, взвешивал, рассчитывал свои силы, без этого нельзя. В восхождении на вершину заключена модель достижения всякой жизненной цели. Кроме освоения техники альпинизма и физической подготовки, надо думать. Главное тут тактика и стратегия. Солоухин все это понял, усердно тренировался и осваивал технику.
За все время он ни разу не пожаловался, не посетовал на трудности. Хотя однажды, при первом нашем выходе на ледник, Володя ночью разбудил меня.
– Саша, я, знаешь… как бы мне не умереть.
– Что такое? – испугался я.
– Видишь, как я дышу? Вдох, а потом сразу несколько частых, частых… Так бывает при инфаркте.
– Спи спокойно, Володя, – ответил я, улыбаясь в темноте палатки. – Это так называемое чейн-стоковское дыхание. Ты просто еще не акклиматизировался. Так всегда бывает. На следующем выходе на высоте такого уже не будет.
Спустились мы тогда в лагерь, оказывается, приехал и ждет нас Чингиз Айтматов. Привез много хорошего вина.
– Нет, Чингиз, нет, – мотает головой Солоухин. – Мы тренируемся.
– Немножко-то можно, – настаивает Айтматов, – немножко не повредит.
Владимир Алексеевич смотрит на меня. Я молчу. Тогда он говорит Айтматову:
– Прости, Чингиз, извини, не могу. Я хочу подняться на вершину. Мы с тобой еще сто раз выпьем, а восхождения у меня больше не будет. Один раз в жизни. Не могу.
Мы распили это вино, когда все кончилось.
Солоухин не говорил о своих переживаниях и сомнениях, но я видел, что перед восхождением в нем шли «кровопролитные бои». Я не вмешивался. Сидит на камне, на лбу и на щеках клочья кожи от лопнувших волдырей (солнечные ожоги), губы распухли, сидит перед восхождением и думает. Только прочтя повесть, я узнал, что варилось в его голове под смешной зеленой шапочкой с вертикальными полосками: «Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождений на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат…
Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастическим, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.
Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?
Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет:
– Ну, хорошо.
Не рад ли он будет в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность – тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я и сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать, он ничего мне не скажет, кроме спокойного, не одобряющего и не осуждающего: «Ну, хорошо».
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверное, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так я вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в своих ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделало. Оставалось только войти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может быть, и сдрейфил».
Что испытывает человек на вершине? О… сколько людей, столько и высказываний по этому поводу. Мне хотелось знать, о чем, стоя на вершине, думал Солоухин. Она далась ему трудно. Но тем дороже стала. Вот что он шептал про себя, когда склон кончился, пошел вниз и показалась зубчатая линия горизонта, а перед ней целая страна гребней, вершин, ледников:
«Двадцать первое августа одна тысяча семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигнувший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Кроме семьи Солоухиных и моей семьи никто из Москвы на годовщину в Алепино не приехал. Накануне, за неделю до этого, в ЦДЛ был вечер памяти Владимира Алексеевича, секретари Союза писателей говорили хорошие слова, многие собирались быть в Алепине 4 апреля. Но никто не приехал. Конечно, добраться сюда непросто, более двухсот километров от Москвы и от поезда далеко, но мог Союз писателей и автобус заказать. Владимир поближе, оттуда и народу побольше.
Недругов у Владимира Солоухина водилось предостаточно. По пятницам, а 4 апреля была как раз пятница, по телевидению, как всегда, выступал ненавистный всем русским писателям Евгений Евтушенко, со своей тошнотворной программой «Поэт в России больше, чем поэт». Роза Лаврентьевна попросила его помянуть в этот день Солоухина. И что бы вы думали? Евтушенко (Гангнус) рассказывал в этот день о Давиде Самойлове.
Помню, когда отпевали Владимира Алексеевича в храме Христа Спасителя, явился к концу службы Андрей Вознесенский. Оттолкнув меня, встал поближе к гробу и по окончании панихиды начал выступать. Телевизионщики бросились его снимать. Я вышел из храма, не мог на него смотреть. Ведь только что Солоухин опубликовал свою статью «Лонжюмо – сердце России», где писал: «А там в Лонжюмо, где (по Вознесенскому) билось сердце России, там, значит (подразумевается), уже не хари, а „благороднейшие, просветленные, одухотворенные, утонченные лица“.
«Так вот, дорогие соотечественники, – писал Солоухин. – Оказывается, сердце России – не Москва первопрестольная и златоглавая, с ее Кремлем, не Троице-Сергиева Лавра, с ее святостью… а – ЛОН-ЖЮ-МО, где собрались десятка полтора недоучек (а все они были именно недоучками, это легко проверить, хорошо, если каждый из них закончил хотя бы гимназию), чтобы разработать заговор с целью захвата власти в России и ее дальнейшего уничтожения». Среди названных ни одного русского.
И получив вот так по морде, Вознесенский тут как тут. По телевидению показали его, а не кого-нибудь из русских писателей. Они все тут были. Это зловонное сердце продолжает колотиться сегодня в нашем правительстве, оно вновь планомерно, открыто, с помощью «пятой колонны», состоящей из тех же людей, губит Россию. На этот счет хороший анекдот рассказал Геннадий Андреевич Зюганов: приехала в Казахстан делегация Государственной Думы России, и кто-то из них спрашивает у Назарбаева, казахского президента: «В Казахстане 80 процентов населения русские, почему же в правительстве у вас нет ни одного русского?» А Назарбаев отвечает: «А почему в вашем правительстве их нет?»