Кто звонил, понятно.
И кому звонили, тоже не трудно понять: вовсе не Президенту, а своему Генеральному секретарю.
Да и кого надо «утихомирить», не трудно вычислить. Ясное дело, не омоновцев, которые тут разбойничают.
Но из такого разговора можно сделать один интересный вывод: почему же звонили из Риги, но не звонили ему из Вильнюса во время трагических событий?
Можно ли этому поверить, зная, что и коммунисты, и комитеты спасения — все те же самые, одинаковые? Да и просьбы у них одинаковые: поскорей «утихомирить» непослушных литовцев или латышей, которые не хотят жить так, как велят им из Центра.
Эту неделю народ прозвал так:
НЕДЕЛЯ МОЛЧАНИЯ ПРЕЗИДЕНТА.
Открывая заседание Верховного Совета, он не удосужился даже помянуть погибших минутой молчания. Это предложил депутат-рабочий из зала.
Всего-то одна передача честная и была из Москвы, это когда передавали Язова и Горбачева.
Честная, потому что мы увидели их в натуре.
Я увидел и запомнил покрасневшее лицо президента, его гнев в адрес какого-то депутата, который «не так», как надо, улыбался… Депутата не показали, и улыбку не показали, но я верю президентскому гневу: у этих прибалтов даже улыбки не такие, как надо… Нехорошие, словом. Не наши.
Вам это ничего не напоминает?
Ну, скажем, не очень уж недавно, но на памяти многих, как стучал незабвенный правдолюбец Никита Сергеевич на заседании ООН в гневе ботинком по столу, разъярясь на непослушных… Это там, у них, где не особенно прикрикнешь и улыбку не прикажешь убрать, а уж дома, когда собирал он интеллигенцию…
— Вам тут письмо, Анатолий Игнатьевич…
Без подписи и обратного адреса:
«Ты сука не смей высовывать свою поганую харю, а то открутим твою башку вместе с куриными мозгами, вояка задрипанный…»
ЧЕРЕМУХОВЫЕ ХОЛОДА
Так вот, о том дальнем времени, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом.
Дивная это была весна. Началась она от белых негромких всполохов черемухи, вслед за которой обрушилась на нас, в нас, в наши души, обильная с тяжелыми гроздьями сирень, и еще там и тут яркими крапинами врезались тюльпаны. Все это носилось, реяло в воздухе и кружило нам головы, мешая усидеть за рабочим столом.
Как-то сразу собралась и своя компания, ее душой стал поэт Марк Соболь. А входили в нее еще прозаик Борис Ларин и я. А поскольку у Марка и у Бориса начались, да и как тут не начаться, какие-то сумасшедшие романы, то Марка и Танечку, его будущую жену, мы стали называть Папой и Мамой, Бориса и его девушку, соответственно: Сынком и Дочкой, а я же, в силу своего одинокого и почти келейного состояния, так как в охотку трудился, был единодушно прозван: Дух святой.
Так мы и жили, шумно, иногда и бурно. С утра разбегались по своим кельям, кто читал, а кто работал, потом гуляли по взморью, а вечером сходились за столом, читали стихи, рассказывали анекдоты… Пели песни.
Словом, веселились.
Именно тогда в здешней библиотечке я неожиданно обнаружил маленькую крошечную книжечку Андрея Вознесенского «Мозаика» с пестро-золотистой обложкой… Ее вдруг отдали мне на руки, читать, и я, не будь дураком, тут же решил не возвращать обратно. То есть, ее хотели стащить и другие из нашей «семейки», но я первый углядел, записал на себя и нахально увез домой, заплатив за нее какой-то мизерный штраф.
Мне потом рассказывали, что молодой парнишка-библиотекарь рыдал от такой потери, он был любитель книг, библиофил, а еще он верил в порядочность приезжавших сюда писателей. Но, каюсь, мы были тогда, наверное, жестоки, самоуверенны, на пороге своей литературной жизни, которая распахивалась перед нами вот как эта фантастическая весна: обильно и прекрасно. И вседозволенно.
Все тогда сходилось на том, в отличие от прошлого сталинского времени, что нам особенно повезло родиться, как писателям, в «оттепель», когда осужден культ, когда вокруг та самая, обозначенная временем, оттепель, и популярность, благодаря журналу «Юность», и быстрое вхождение в храм, куда допускались дотоле избранные, то есть, в Союз писателей, и все остальное, столь же замечательное.
Конечно, мы не имели такого блистательного начала, как Вознесенский: несколько стихотворений в «Дне поэзии», в газете, кажется, в «Литературке», и сразу — громкая слава.
Но это его, такое фантастическое, начало было и нашим началом и обещало нам, нам тоже, в самом ближайшем же будущем такую же звездную славу.
«Качается, как рюмочка
На краешке стола…»
Строчки из самых первых его тогда стихов мы читали вслух, и не знали, не ведали, что совсем это не про какую-то там невесту, а про нас всех, про нашу будущую жизнь… Как и другие прорицательные строчки: «Крест на воротах, на жизни крест…»
Я писал тогда роман, и каждые написанные десять или двадцать или, не помню уж сколько там страниц, я представлял моим друзьям в качестве отчета, и мы отмечали этот день вином.
Среди такой странной жизни мы вовсе не различили тех особенных событий в Москве, которые тогда произошли. А там, как выяснилось, «наш дорогой Никита Сергеевич» (это название одного из фильмов, посвященных ему) встречался с творческой интеллигенцией и устроил ей грозный разнос, всяким там писателям и художникам, в том числе и любимому нами Андрею Вознесенскому.
Но, повторюсь, издалека мы всей сложности ситуации как-то не разобрали, да и печать, хоть и опубликовала отчет, но далеко не полный, и понять по нему, что там в действительности произошло и насколько оно серьезно, мы, конечно, не смогли.
Наша молодость, наша вера и некая эйфория по поводу тех самых широко распахнутых в литературное будущее дверей мешала нам все осознать, как есть.
Мы прозевали тот самый момент, когда эти двери с грохотом закрылись. Это услышали вперед нас те, кто присутствовал тогда в Кремле на приеме: Алигер, Щипачев, некоторые другие…
Ну и, конечно, Андрей Вознесенский.
Он вдруг объявился тогда в Дубулты, но не в Доме писателен, а где-то на отшибе, может быть, в гостинице, и мы, столкнувшись на улице, чуть не силой затащили его к себе.
Встречались мы тогда в комнате у Марка, он проживал в каменном двухэтажном доме, что с левой стороны от дороги; на первом этаже была столовая, а на втором — несколько уютных комнат, объединенных коридорчиком с общей ванной и туалетом.
По соседству с Марком проживал один провинциальный поэт, обладавший, как потом выяснилось, замечательным слухом. После гостеваний Андрея он поинтересовался, встретив меня в столовой:
— Вы там стихи, кажется, читали… Андрей, что, тоже читал?
— Какой Андрей? — спросил почему-то я.
— Ну, какой… Вознесенский Андрей… Он же приходил к вам, сам видел! А он, что, разве не у вас остановился?
— Нет.
— А где?
— Не знаю, — сказал я. Я и, правда, не знал.
Но я не придал тогда значения этому разговору. Лишь по возвращении в Москву вдруг выяснилось, что в «Литературке» (ятогда числился в ней) лежал подробный отчет о всех наших разговорах, застольных и прочих, было там и о появлении крамольного поэта из столицы. И о том, какие стихи якобы он читал.
Спасибо моему личному начальнику дяде Жоре (писатель Георгий Радов), он под большим секретом мне это все передал и приказал немедленно скрыться в командировку, что я и сделал.
Но это все потом.
Если же по правде, Андрей в тот вечер не читал никаких, стихов, как мы его ни упрашива-ли, а был молчалив и даже как бы насторожен. Зато остальные из «семейства» были в ударе, Пaпa, он же Марк, удачно шутил, Мама Таня выполняла роль заботливой хозяйки и вовремя подваливала закуску, а Сынок Боря Ларин почти весь вечер читал стихи, оказалось, он замечательно знал поэтов «серебряного века».
И был теплый вечер. Голубые сумерки надвинулись с моря, тихого, кроткого, без единой морщинки. Белочки, их почему-то в тот год было особенно много, спускались по гладким стволам на землю, где мы оставляли им хлеб из столовой… А иногда швыряли прямо, как сейчас, через распахнутое окно.