Про отца Ильнара не говорила, судя по всему, он сгинул в заключении, а мать работала в ссылке водовозом, развозила по домам и баракам на лошади воду. Ильнару с братишкой она оставляла дома, и однажды пришли люди, забрали ее и увезли сюда, в Латвию.
— Кто? Зачем? — спросил я.
Ильнара с улыбкой стояла у нашего стола и смотрела в окно.
— Кто? — переспросила она. — Да были такие энтузиасты, которые собирали ссыльных детей, чтобы их спасти…
Они спасли будущее Латвии. Так я понял.
— Но какая же мать отдаст? — усомнился я.
— Мама и не отдавала, — сказала Ильнара. — Она прятала меня под корзиной… А эти нашли и увезли… Я-то ничего не понимала. Сперва они отдали меня в детдом, тут, недалеко, а потом из детдома меня взяли к себе хорошие люди. — Ильнара все так же улыбалась и смотрела невидящими глазами в окно. — Они приходили и забирали, чтобы откормить и отогреть у себя в семье.
Вот, сколько ни слушаю бывших сирот, хоть это сиротство иного рода и вовсе не от войны, а от трагедии маленького народа, репрессированного Сталиным, не покидает меня чувство, что все мы выжили лишь потому, что были такие люди: и те, что в жесточайших условиях Сибири собирали детей, и те, кто отогревал их в семье.
Вот и я вспоминаю сибирскую крестьянку Гонцову, которая отогрела и накормила меня, замерзающего в поле. Да их много было, и оттого мы не озлобились, а Ильнара, как все дети, перенесшие голод, особенно сытно и заботливо кормит нас здесь в Доме.
— Ну, а мама? — спросил я.
Она ответила:
— Маму я увидела, когда мне исполнилось восемнадцать. Мне сказали: «Пиши письмо Маленкову, чтобы ее отпустили». И я написала в Москву. А ответ почему-то пришел на горком комсомола. Меня вызвали туда и говорят: «Подавай заявление в комсомол, тогда твою маму отпустят!» И я вступила в комсомол. А ее, и правда, отпустили, и мы встретились… А в сорок восьмом у нас опять стали грести… — Ильнара вздохнула и добавила: — Так и гребут до сих пор, и гребут! Ну, что мы им сделали?
Вечером за нами приехала машина, ее прислала Татьяна Фаст. Та самая старенькая «Волга» без обогрева, которая возила нас по темной Риге в тревожные баррикадные дни.
А когда мы грузились в вагон, прибежала и сама Таня, принесла свежие номера «Независимой Балтийской газеты», какие-то памятные фотографии, письма…
Мы постояли в тамбуре.
— Как Рига?
— Да как-то неспокойно, — созналась она. — Говорят, что ОMOH собирается штурмовать телецентр…
Вроде бы, по ее словам, в московское представительство пришли четыре парня из ОМОНа и предупредили, что готовится захват телецентра.
— Когда?
— Сегодня. А, может, завтра. Я сейчас туда еду!
— Я тоже приеду, — сказал я. — Позвони. Ладно. Или телеграмму…
И Таня, и я, мы оба понимали, что ничей приезд, и мой тоже, не поможет, если военные решатся на насилие… Но я посетивший «сей мир в его минуты роковые», как бы ощущал свою личную уже ответственность за все, что здесь происходит. И я знал, что я приеду и буду с этими ребятами до конца.
— Ладно, — сказала Татьяна. — Я позову. Но мне-то кажется, что там, в Москве, будет вам тоже горячо. Она попрощалась и побежала к выходу. На ходу обернулась!
— Вы не знаете… Сегодня умер оператор… Гвидо… В больнице.
Вот на такой тревожной ноте мы и простились.
Поезд отошел, за черным окном потекли дома.
Где-то здесь и окошки моих друзей: Адольфа Шапиро, Алика Какостикова (но он опять в океане), Валерия Блюменкранца, Лени Коваля… Я покидал Ригу и молился за них и за всех, с кем я был в эти баррикадные дни…
Господи, помоги им всем!
Сегодня мы попрощались с Леней по телефону. Он вдруг сказал, тема погибших не давала ему покоя:
— Смотри, ведь Господь Бог поделил жертвы пополам: два русских и два латыша… Показав тем самым, что в борьбе за свободу пуля не разбирает, кого ей убивать…
Пятый погибший, Гвидо, был латыш. Леня о его смерти еще не знал.
«…Людям, отправляющимся на баррикады: по прибытии в Ригу зарегистрироваться по месту дежурства, назвав свои данные, адрес, а также группу крови…»
(Объявление в газете)
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Эта «горячая» книга, которой я более горжусь, чем своими повестями, закончена была уже в феврале, а к маю 91 года восстановлена, после того, как уничтожили у меня на столе ее рукопись. Задним числом можно что-то поправить, уточнить, сейчас-то все видней, но я этого не делаю. Наоборот, пусть мои провидения, как и заблуждения, останутся в том времени, когда она по горячим следам писалась. Интересно даже сравнить события, чтобы понять, а что же я смог предчувствовать, как же обернется далее и как оно на самом деле обернулось.
Так, в главе: «Убить мерзость личного "я"», — она, кстати, была в марте опубликована в «Огоньке» и вызвала мощный отклик, в том числе и со стороны большевиков, — я предрекал и разгон Верховного Совета, и арест и гибель президента. И аресты лидеров движения: Ельцина, Собчака, Попова… Этого всего, к счастью, не случилось, но могло случиться, и списки на аресты были, и приказы по КГБ были… Слава Богу, он уберег от террора в августовские дни переворота, но компартия — это и Рубикс и Пуго, все, о ком я писал, оказались на уровне своей большевист-ской идеологии, они только начинали развязывать террор, и лишь победа демократов помешала им использовать триста тысяч бланков, заготовленных на аресты, и двести пятьдесят тысяч наручников, приготовленных для недовольных.
Могу добавить, что 19 августа утром, когда я, ни о чем не подозревая, пропалывал картош-ку, в квартиру моего сына ворвались двое в военной форме и разыскивали меня, проверив документы у случайно там находившегося гостя. А 20 августа в полном составе заседал Совет «Апреля» и принял резолюцию, осуждающую хунту; там были слова о том, что «Апрель» берег на себя правозащитные функции в случае репрессий, направленных на писателей и журналистов.
Школа, которую мы прошли, защищая рижский телецентр и здание правительства Латвии, не прошла даром. Теперь, кстати, ясно, что это была не репетиция заговора, а начало заговора, в Вильнюсе и Риге мы увидели начало того, что потом произошло в Москве. Кстати, когда я звонил в панике своим московским друзьям, а потом по приезде рассказывал, некоторые иронизировали надо мной: мол, это у тебя с испугу, что везде мерещатся перевороты и танки… Но я-то видел вьяве, что крючковы, пуги, рубиксы и язовы на месте и они наглеют, получив от президента Горбачева полный карт-бланш в своем терроре.
И он не мог не произойти в Москве.
И еще напомню, на страницах дневника я воспроизвел разговор с моим приятелем, мол, а как поведут себя в таком случае москвичи… Я тогда, кажется, затруднился ответить. Но теперь я могу сказать: они себя достойно повели, не хуже, чем рижские ребята. В Риге мы защищали свободу не только Латвии, но и России, а в Москве мы защитили и свою, и свободу Латвии, и не случайно после победы над путчистами была признана независимость Прибалтийских стран…
Да, вот и такая подробность. В Риге на баррикадах меня потрясла одухотворенность молодежи, но она была и у защитников Белого дома. Кстати, там было, как потом выяснилось, много детей писателей: дочка Натальи Ивановой, внучка Галины Дробот, сын Лени Зорина… И мой сын там оказался и дежурил страшной ночью с 20 числа на 21 число и утром позвонил (я не спал, конечно) и сказал: «Папа, все в порядке…» И на вопрос, было ли страшно и чем он защи-щался, ответил сонно, что неуютно (так он выразился) было лишь в момент, когда накапливаться стали войска в здании гостиницы напротив, это было после полуночи… А в руках у сына был булыжник…
Но сейчас это в прошлом, хотя я уверен, те, кто прошел лично через события августовского путча, уже не те, какими были до этого. Люди, да, по-моему, весь народ, «преобразился», и не напрасно это произошло в святые дни и по христианскому календарю.