= = = = =
Сиди Мубарак Бомбей
Братья мои, это правда, я с гордостью рассказывал о моих путешествиях, и моя жена права, иногда гордость заводит меня далеко, поэтому я сознаюсь вам, сейчас, когда мы достигли самого восторженного момента нашего пути, почему я еще и стыжусь каждого моего путешествия, я должен признаться вам, почему я сожалею о каждом моем путешествии. Потому что я своими глазами видел, что не должен видеть ни один человек, потому что я видел начало рабства, и меня вынуждали каждый раз заново переживать мою смерть, и всякий раз я думал, что ужасней не будет, ужасней, чем здесь, в Уджиджи, в цели нашего пути, так думал я тогда. Но вы сами знаете, если человек дает своей жизни достаточно времени, то она преподносит ему что-то еще более ужасное, так я на втором путешествии попал в место более жестокое, чем Уджиджи. Всякий раз встречая караван рабов, в Зунгомеро, в Кифукуру, в Казехе, в Уджиджи или в Гондокоро, я снова умирал моей первой смертью. И верьте мне, повторяющаяся смерть — это не более легкая смерть. Вазунгу, которых я сопровождал, называли себя первооткрыватели, но настоящими первооткрывателями тех земель были работорговцы. Везде, куда бы мы ни приходили, везде они уже побывали. Деревни были если не сожжены, то разорены, если работорговцы не гнали своих жертв по земле, то нагружали ими лодки, набивали битком так, что половиной приходилось жертвовать, это было хонго, которое они платили смерти. Работорговцы на первом озере были самыми подлыми из подлых, это были пожиратели людей, и к стыду своему я повстречал их опять, на обеих больших реках, на реке, которую они называли Нил, и на реке, которую они называли Конго. Из Уджиджи рабов гнали через всю страну, до Багамойо, а на Ниле их переправляли вниз по реке на север, в место под названием Хартум, которое я должен был увидеть собственными глазами, на втором путешествии, а оттуда — дальше, в город под названием Каир, который мне тоже пришлось увидеть, а оттуда — во все части света. Эти пожиратели людей, эти торговцы смертью, они приходили, когда дул попутный ветер, гнавший множество их лодок с севера на юг, проклятый ветер, который был на их стороне и соединял их с охотниками, с бандами, поселившимися в лагерях по берегам Нила, и в месяцы, пока ветер не был на их стороне, эти банды охотились, они собирали добычу в лагерях, окруженных кольями, на берегу большой реки, там они держали жертв, чтобы отправить их по реке на север. Если они не могли найти людей, если жители прятались, если вожди деревень не соглашались продать пленных врагов или опальных соплеменников, то угоняли весь скот и шантажировали деревенских старейшин, предлагая им обменять рабов на скот или умереть от голода. Старейшины были вынуждены призывать их к набегам на соседние деревни. Так они разбойничали, а когда проклятый ветер приходил к ним на помощь, то огороженные лагеря в месте под названием Гондокоро наполнялись людьми, уже испытавшими свою первую смерть. Если есть на земле место, внушающее мне страх, страх, который мучает меня днем и преследует ночью, то это место под названием Гондокоро, не знающее ни жалости, ни милосердия. Единственными женщинами там были больные женщины, которые продавали свои тела, изношенные губки, которые впитывали в себя мужскую похоть. В Гондокоро не было иных детей, кроме детей в неволе. Гондокоро был местом смерти для всех. Для жителей страны и для пришельцев, для мусульман и для христиан. Даже лимонные деревья в Гондокоро умерли. Они стояли двумя рядами, посаженные людьми с крестом на груди из страны немцев — те построили дом для своего Бога, посадили деревья на благо всем, устроили кладбище…
— Кладбище! Сумасшедшие.
— Горстка их тесно лежала в могилах позади лимонного сада. Они не смогли убедить в своей вере ни единого человека. Все построенное ими опять разрушилось, и в Гондокоро не было ни одного человека, кто обратился бы к кресту, зато бесчисленное количество попало во власть алкоголя.
— Ни единого христианина? Сами видите, как слаба эта вера.
— Может, слаба вера людей с крестом на груди, а может, люди были довольны верой своих предков.
— Просто до них не дошла еще истинная вера.
— Она дошла до них, истинная вера, она сидела в сердцах работорговцев, пожирателей людей, ее принес тот же ветер, и она молчала, когда они воровали чужие жизни. Она была как отец, принимающий злодейства сына, потому что это его сын. Что за цена у справедливости, которая не действует так же — нет, которая не действует в первую очередь в собственной семье? Наши братья в исламе, они были хуже дьявола. Они были свирепы, и если какая-то деревня сопротивлялась их набегам, если она сражалась с ними и была побеждена, потому что у них были винтовки, которые возвещают смерть быстрее любого копья, если страна становилась беспокойной и их дела оказывались под угрозой, тогда они брали пленных, много пленных, крепко связывали им руки и ноги, но нет, не чтобы их продать, а сгоняли их на скалу, на скалу над водопадом, где пленники падали в реку, и ужасным было, даже если бы людей убивали скалы, если бы они тонули, но в этой реке кишели крокодилы, и они разрывали людей, едва те оказывались в воде, истощенные люди, легкая добыча, и весть об этом разносилась по всему краю, как нашествие саранчи. А если работорговцы убивали человека в сражении, то отрезали ему руки, чтобы украсть его медные браслеты. Трупы бросали кучей подальше от их лагеря, и уже на следующее утро оставались лишь кости.
— Стервятники!
— Стервятники, как я слышал, начинают с глаз…
— Нам это обязательно знать?
— Потом они клюют на внутренней стороне бедер, потом мясо подмышек и в конце — остатки трупа.
— И это люди, кто такое делает?
— Вы знаете, только другой может назвать тебя человеком, и я никого не встречал, кто называл бы их людьми. Но кто не был знаком с ними, не был знаком по собственному опыту, кто никогда не знал их и кто не задумывался, тот назвал бы их братьями в исламе.
— Один из этих братьев однажды взял в плен всех мужчин в деревне, чтобы получить слоновую кость, которую от него спрятали. Старейшины и женщины сдались, они выкупили свободу своих мужчин за бивни, какие имели, но один из мужчин был беден, у его семьи ничего не было, поэтому за его свободу ничего не предложили. Работорговец отрезал ему нос, кисти рук, язык и части его мужского достоинства, он связал их вместе и надел ему на шею как бусы и отправил так в деревню.
— Ты видел это собственными глазами, баба Ишмаил?
— Нет.
— Тогда, может, эта история неверна?
— Думаешь, я мог бы придумать такое? Я видел этого мужчину собственными глазами и клянусь вам, его нос, его руки и его язык потом не отросли.
— Я расскажу вам то, что сам пережил, хотя говорить об этом больно, и слушать об этом больно, но раз я не могу это забыть, то могу хотя бы рассказать об этом. Мы разбили лагерь рядом с рабовладельцами, потому что вазунгу даже не задумывались, что они соседствуют с дьяволом, и ночью мы услышали выстрел, а утром узнали, что кто-то пробрался в лагерь, отец одной из украденных девушек, он пришел, чтобы еще раз увидеть дочь, и когда охранники его заметили, девушка уже обняла его и оба плакали. Стражники оттащили человека к ближайшему дереву, крепко привязали и расстреляли. Утром мне пришлось пойти с бваной Спиком в лагерь работорговца, я должен был ему переводить, он хотел о чем-то разузнать. Прежде чем мы увидели людей, мы увидели их имущество, которое у них отняли, горшки, барабаны, корзины, инструменты, ножи, трубки, все валялось кучей, словно работорговцы не знали, что с этими вещами делать. Первый человек, которого я увидел, был мужчина, молодой мужчина, который поднимал руку, хотя наручники уже въелись в его тело, но он все поднимал руки, чтобы ослабить давление железного ошейника, и он напомнил мне птицу, пытающуюся поднять сломанное крыло, снова и снова.
Он был один из многих, но когда я внимательно посмотрел на него, то увидел не незнакомого молодого мужчину, сидящего на корточках на земле, я увидел себя в конце моей первой жизни, я увидел в лице мужчины того мальчика, который умер во мне, и меня стали жечь шрамы на запястьях и на шее. Я не хотел видеть других пленников, я опустил глаза, но что за дурак я был, если думал, что смогу сбежать от ужаса, притворившись слепым. Чего я не мог увидеть на земле, то вторгалось мне в нос мерзкой вонью, испарения от людей, которые не могли пойти к воде, которым не позволяли облегчаться за термитником. Которым не давали еды, и они должны были сами искать, рыться в лесу, это было задание пленных женщин, их как раз притащили обратно в лагерь, когда мы стояли там, пытаясь ничего не видеть и ничего не вдыхать. Женщины накопали корней и нашли дикие бананы — их жалкие находки швырнули людям, скованным с собственной затхлой вонью; их швырнули не очищенными и не сваренными, сырыми, такими, как женщины их выкопали из земли и сорвали с кустов; пленники набросились на еду, ползая по земле, они сражались за сырые корни и зеленые бананы, пронзительно крича, потому что ошейники и цепи на руках и на ногах еще сильнее врезались в плоть. Работорговец, к которому мы шли, вдруг оказался перед нами, и после приветствия, для которого бване Спику моя помощь не требовалась, начался разговор, за которым я не мог следить, я не понимал слов бваны Спика и видел по лицу работорговца, как мало он понимал мои слова, его лицо бродило по широкой долине удивления. Бвана Спик заговорил громче, его слова заклинали какое-то убеждение, от которого меня отделяла огромная яма, его заклинания были колодцем, орошавшим чужое поле. Посмотри на этих людей, слышал я свои слова к работорговцу, им нужно пить так же, как и тебе. Они чувствуют жажду так же, как и ты. Чего ты потеряешь, если поставишь им чан с водой. Его лицо помрачнело. Эй ты, гном, заорал он, думаешь, кто-нибудь стал бы тебя слушать, если бы ты не был переводчиком мзунгу? Ты — ничто, и если ты не заткнешь свою пасть, я обвяжу твою шею особенно узкой петлей и брошу к остальным. Его лицо изменялось, как стеатит, и застыло в презрении. Он посмотрел на бвану Спика и ухмыльнулся такой отвратительной ухмылкой, что на нее был лишь один ответ — я должен был выцарапать зубы этой ухмылке. Я не задумывался, кинжал оказался в моей руке, а моя рука поднялась, я ничего не слышал, я ничего не воспринимал, бвана Спик рассказывал мне потом, что я выл, как подстреленный буйвол, и презрение на лице работорговца разлетелось вдребезги, словно стеатит упал на твердый камень. Он был беззащитен, как беззащитен любой человек перед неожиданностью. Не знаю, поранил бы я его или убил бы, и никогда не узнаю, потому что бвана Спик обхватил меня сзади за плечи, его длинные руки обвились вокруг меня, и он зашипел мне в ухо: шанти, шанти — слово, которым баньяны желают друг другу мира, и я не мог этого вынести и был готов направить кинжал против него, но он был силен, удивительно силен, и моя ярость билась о его силу, пока не успокоилась. И пока он продолжал меня удерживать, работорговец зашевелился и обильными жестами объяснил бване Спику, что хочет высечь меня в наказание, но бвана Спик покачал головой и сказал единственное слово, которое он знал на языках порабощения, на арабском и кисуахили, он сказал громко и медленно: хапана, — а потом выкрикнул: ля! — которое просвистело в воздухе, отделив все случившееся от остального дня. Он потянул меня за собой, и поворачиваясь, я вновь увидел скованных людей за кольями и заметил, что они больше не борются за коренья, а молча смотрят на меня, все, но я не понимал, что выражали их взгляды, одобряли они меня или презирали, не знаю, и не могу забыть эти взгляды. Я желал бы вообще не иметь глаз.