Газетная рецензия расскажет о другом – о том, что стиль «Феи Хлебных Крошек» весьма зауряден; я же со своей стороны добавлю, что хотел бы сделать его еще зауряднее, и непременно так бы и поступил, если бы раньше догадался о достоинствах простоты и о прелести естественности и если бы меня учили лучше и не показывали бы мне иных образцов чувствительности и правдивости, кроме «Исторического катехизиса» г-на Флери[48] и «Сказок» г-на Галлана; впрочем, если бы писать мог лишь тот, кто достиг подобного уровня совершенства, писательство сделалось бы, как прежде, искусством возвышенным, а типографщики остались бы без работы.
Но газетная рецензия не расскажет о том, что я избрал эту манеру нарочно, желая хоть на несколько месяцев опередить неизбежное наступление эпохи, когда в литературе самой большой редкостью станет все заурядное, самой великой неожиданностью – все простое, а самой свежей новостью – все старинное.
А вот о чем газетная рецензия расскажет: о том, что «Фея Хлебных Крошек» напоминает по содержанию, а в некотором отношении и по форме восхитительную болтовню, подражание которой обрекает автора на вечные насмешки и о которой я думал, сочиняя свою повесть, в тысячу раз меньше, чем о «Рике с хохолком» или о «Спящей красавице»;[49] однако, если бы после четырех или пяти тысяч лет существования письменной литературы кому-либо взбрела в голову странная мысль предписать автору быть ни на кого не похожим, авторы в конце концов стали бы походить только на тех из своих предшественников, кто писал хуже других, а тому, кого глупая страсть или досадная необходимость заставляют писать постоянно, нетрудно впасть в эту крайность и без подобных предписаний.
Если же вас все-таки тревожит вопрос о том, насколько оригинально мое детище, я избавлю вас, мой добродушный друг, от этих страхов, чистосердечно признавшись вам, что источник рассказанной мною истории где-нибудь непременно существует. Вы спросите меня о «Фее Уржеле»[50] – что же, я назову вам, если потребуется, и ее источник, а также источник того фаблио, которым воспользовался ее автор, и так дойду до царя Соломона, признававшего в мудрости своей, что под солнцем не бывает ничего нового.[51]
А ведь Соломон жил за много веков до того, как люди начали сочинять романы, и был совершенно не создан для подобного занятия: возможно, именно по этой причине его и прозвали МУДРЫМ.
Глава первая,
являющаяся чем-то вроде введения
– Нет! клянусь честью, – воскликнул я, отшвырнув на двадцать шагов злополучный том…
А ведь то был Тит Ливии в издании Эльзевиров и в переплете Падлу.[52]
– Нет! я не стану больше растрачивать ум и память на этот отвратительный вздор!.. Нет, – продолжал я, для пущей твердости уперевшись домашними туфлями в каминную решетку, – никто не сможет сказать, что разумный человек, перед которым открывались дали фантазии и чувства, состарился, читая россказни этого падуанского вестовщика,[53] этого легковерного и болтливого обманщика!..
О фантазия!.. – продолжал я страстно. – Мать радостных выдумок, духов и фей! ты, обольщающая нас блестящими вымыслами; ты, ступающая легкой ногой на зубцы старых крепостных стен; ты, в окружении иллюзий устремляющаяся при свете луны в бескрайние дали неизведанного; ты, походя дарующая столько сладостных грез деревенским жителям, бодрствующим долгими вечерами, и посылающая прелестные видения к изголовью невинных юных дев!..
Тут я остановился, ибо монолог мой грозил затянуться.
– Положительная история! – воскликнул я серьезным тоном. – Выражение, выдающее слепоту и пристрастность, роман, освященный победившей партией,[54] классический вымысел, сделавшийся всем настолько безразличен, что никто не берет на себя труд его опровергнуть!..
Кто убедит меня сегодня, что в Мезере[55] – возьмем для примера хотя бы его – больше правды, чем в простодушных вымыслах добряка Перро, а «Византийская история»[56] достовернее «Тысячи и одной ночи»?
Хотел бы я знать, – добавил я, положив ногу на ногу, дабы заявить мой сакраментальный протест по всей форме, – хотел бы я знать, есть ли на свете что-либо более вероятное, чем странствования святого Дома из Лоретто[57] или приключения воздушного путешественника [58]!.. А если большинство людей свято верят в то, что Валаамова ослица и Магометов голубь разговаривали, какие основания имеете вы, господа, сомневаться в ораторских талантах Кота в сапогах[59]?…
Ведь летописец подвигов Кота в сапогах был, по всеобщему признанию, человек почтенный, набожный, честный, пользовавшийся всеобщим уважением. Предания, на которые он опирался, ни разу не подверглись сомнению в тот недоверчивый век, когда он жил; суровый Фрере и скептический Буланже,[60] наперебой нападавшие на все, что было свято для других людей, пощадили его в самых дерзких своих диатрибах;[61] даже дети, не умеющие читать, то и дело рассказывают друг другу о коте из благородной семьи, который носил сапоги, как жандарм, и разглагольствовал, как адвокат, если же древний род маркиза де Карабаса[62] не значится в наших родословных книгах – в чем я, впрочем, не убежден, – это отнюдь не свидетельствует о том, что его никогда не существовало: ведь вымирание славных семейств в эпохи войн и революций – вещь самая обычная…
Да будут прокляты история и историки!.. призываю Урганду[63] в свидетели, что я нахожу в тысячу раз более правдопобными иллюзии лунатиков!..
– Лунатиков! – перебил меня Даниэль Камерон, о котором я совершенно забыл, а он меж тем с видом терпеливым и почтительным стоял за моим креслом, ожидая момента, когда можно будет подать мне редингот. – Лунатиков, сударь? Для них есть в Глазго превосходная лечебница.[64]
– Я слышал об этом, – обернулся я к своему камердинеру-шотландцу. – И что они за люди?
– Не смею ничего утверждать, сударь, – отвечал Даниэль, потупившись со смущением, в котором, однако, можно было различить некое тайное лукавство. – Думается мне, что лунатики – это люди, которые так мало смыслят в наших земных делах, как если бы они свалились с луны, и, напротив, все время толкуют о таких вещах, какие не могли произойти нигде, кроме луны.
– Мысль твоя, Даниэль, тонкая и даже глубокая. В самом деле, природа, методически умножая бесчисленные разновидности своих созданий, никогда не оставляет пустот. Так, цепкий лишайник, растущий на скале, есть связующее звено между минералом и растением; полип с его ветвистыми вегетативными «руками», размножающийся почкованием, есть связующее звено между растением и животным; обезьяны-орангутаны, которые могли бы стать восприимчивы к воспитанию, а где-то, возможно, уже являются таковыми, суть связующее звено между четвероногими и человеком. На человеке прекращается наша классификация созданий природы, но отнюдь не действие принципа, созидающего живые существа и миры. Итак, не только возможно, но даже очевидно… больше того, я не побоюсь сказать, что, если бы дело обстояло иначе, всей мировой гармонии пришел бы конец! – несомненно, что лестница живых существ[65] непрерывна во всем нашем вихре[66] снизу доверху, а равно и во всех других вихрях, вплоть до тех непостижимых пределов пространства, где пребывает существо без начала и конца, являющееся неисчерпаемым источником всех жизней и беспрестанно призывающее их к себе.