– Ты поступил совершенно правильно, Даниэль! А что сталось с Ионафасом?
– Ионафас скорее мертв, чем жив, сударь, но все-таки еще жив.
– Ничего удивительного! Изменник, я полагаю, вложил деньги не слишком удачно.
– Больше, сударь, вам ни о чем не угодно меня спросить? – осведомился Даниэль, помолчав.
– Чего же еще, Даниэль? Вели закладывать поскорее – и прочь из Шотландии!..
Отдыхая в Венеции от тягот долгого путешествия и забывая в пустой суете игорных домов квартала Ридотто те волнения, какие я пережил за несколько часов, проведенных в Глазго, я познакомился в кафе «Квадро» с серьезным и сосредоточенным господином, чья задумчивость заставила меня отказаться от предубеждения, вызванного поначалу его лицом. То был мужчина сухощавый, тощий, угловатый, с взглядом острым и, можно сказать, коническим, – а я, помимо взглядов прямых, признаю только взгляды расходящиеся, – с голосом высоким и ясным, речью отрывистой и резкой, движениями неукоснительно перпендикулярными и изохронными.[168] Некий безмолвный разговор, который он, казалось, беспрестанно вел с самим собою, не мог, по моему мнению, быть посвящен ничему иному, кроме суровых и мечтательных размышлений о некиих возвышенных нравственных истинах. Пару раз проведя с ним несколько минут в учтивой беседе, каковую я, однако, не решался длить из почтения к важным материям, занимавшим этого великого мужа, я узнал из фразы, которая вырвалась у него совершенно случайно и которую, должен признать, он немедля сопроводил самыми смиренными заверениями в собственной малости, настолько здраво оценивал он свою славу и налагаемую ею тяжкую ответственность, – так вот, я узнал, что он является членом академии лунатиков города Сиены и прибыл в Венецию затем, чтобы найти себе сторонников в двойном споре, который поделил ровно надвое членов этого славного собрания.
– Лунатики Сиены! – воскликнул я, увлекая его за собою на площадь Святого Марка, где утреннее солнце сияло всем своим венецианским блеском. – Вы говорите, лунатики Сиены? Неужели опытный разум рода людского идет вперед так стремительно? Неужели чувство и фантазия вновь возвращают себе то место среди почтенных занятий ума человеческого, которого им не следовало терять? О, сударь, ваша академия лунатиков скоро обзаведется отделениями во всех уголках мира, – впрочем, я не стал говорить ему о лунатиках из Глазго, – но скажите же мне, ради Бога, какие важные вопросы внесли разлад в собрание столь здравомыслящих мужей? Я сгораю от желания это узнать.
– Первый вопрос, – отвечал он с принужденной любезностью, – не так значителен, как вы полагаете; однако чем дальше проблема от интересов черни, тем скорее способна она с пользою занять досуг академиков. Мы обсуждаем, на чем жарил Диоген морских угрей в тот день, когда навлек на себя злые насмешки Аристиппа,[169] – на растительном масле или на сливочном.
– Клянусь согревающим нас солнцем, – отвечал я, глядя ему прямо в глаза, чтобы убедиться, что он не шутит, – если принять во внимание обычаи Древней Греции и тамошние цены, масло, скорее всего, было растительным, но я не дал бы и ломтика тыквы за то, чтобы это узнать.
– Второй вопрос, – продолжал мой собеседник, слегка нахмурившись, ибо он счел, что я слишком легкомысленно подошел к разрешению столь серьезной проблемы, – второй вопрос, сударь, связан с глубочайшими основами морали, осмелюсь даже сказать – выражаясь метафорически, – с материнской утробой нашей прекрасной Италии.
– О, вот наконец вопросы, поистине достойные того, чтобы мужи просвещенные и чувствительные обсуждали их с таким пылом!
– Как вы полагаете, сударь, что произошло бы с нашей страной, если бы в битве при Фарсале[170] Помпей, вместо того чтобы расположить свою кавалерию ступенчато, что помешало ему окружить левый фланг противника, расположил ее в виде буквы «Т», ножка которой была бы перпендикулярна линии фронта?
– Я полагаю, сударь, что я с куда большей охотой и, главное, куда большей пользой занялся бы, вослед поэту Вийону, разысканиями касательно судьбы прошлогоднего снега[171] и прежних лун, а еще я полагаю, что, если ваша академия лунатиков обсуждает предметы такого рода, она не имеет никакого права носить имя людей самых привлекательных и, судя по всему, самых разумных на всей земле!
Мне не было дела до того, что он ответит, ибо, пока я произносил эту речь, до слуха моего донесся усладительный крик, всегда пробуждавший в моей душе живейший интерес:
– Вот, господа, вот к вашим услугам подлинная чудесная библиотека,[172] вот все самые новые и самые необыкновенные истории: «Женская хитрость», «Терпение Гризельды», «Любовные приключения феи Парибану и джина Эблиса», «Жалостливая история принца Эраста», «Подвиги двух Тристанов»; вот они, вот они, а стоят сущий пустяк – всего поллиры.
Я бросился к торговцу, который, стоя под развевающимися на ветру разноцветными флажками, гордо размахивал перед толпой своими желто-синими книжечками и при появлении каждого нового покупателя снова затягивал охрипшим голосом свою песню:
– Вот, господа, вот к вашим услугам потрясающие «Приключения Феи Хлебных Крошек», рассказ о том, как принцесса Мандрагора вызволила из темницы Мишеля-плотника, как он женился на царице Савской и стал повелителем семи планет; вот они, и с картинками!
– Давай сюда, давай скорее, – крикнул я, бросив торговцу лиру, и тотчас получил в обмен книжку, которую поймал на лету.
Остановившись, чтобы заглянуть в нее, я обнаружил подле себя академика. Черты его выражали смесь уныния и ярости.
– Зачем вам это? – грубо спросил он.
– Затем, чтобы провести время в усладительном чтении, – отвечал я на ходу, – ибо книга, которую я держу в руках, заключает в себе больше трогательного, разумного и полезного для рода человеческого, чем все ученые записки, какие может выпустить академия лунатиков Сиены за тысячу лет своего существования.
– Больше того, – рассуждал я, продолжая идти вперед, – я полагаю эту книгу более нравственной и разумной, чем все, что написали ученые с тех пор, как искусство писать сделалось занятием подлым, а наука превратилась в сухое, отвратительное и святотатственное анатомирование божественных тайн природы.
И я утверждаю во всеуслышание, что подобные книги скорее могут способствовать нравственному совершенствованию народа умного и чувствительного, чем все мелочное педантство дипломированных и патентованных горе-философов, которым платят жалованье за те уроки, что они дают нациям!
Я бы не просто утверждал это. Я бы доказал это логически, если бы на берегу озера Комо, пока я спал в своей коляске безмятежным сном младенца, книжку не стащила у меня вместе со всем моим багажом банда цыган.
– Надеюсь, Даниэль, – сказал я, просыпаясь, – что цыганам книжка понравится.
– Наверняка понравится… – отвечал Даниэль, – если они ее прочтут.