”Дю Рийе сказал прежде господина де Вольтера, — пишет Мармонтель{78}, — что не по внутренностям жертвы определяется будущее (см. примечание Е); великий Корнель в балете ”Психея” воспользовался для описания ревности теми же оборотами и образами, что и Теофиль в ”Пираме” (см. примечание Ж), но разве заметны в этих смутных набросках изобретательность и вкус гения? И если поэты, первыми высказавшие счастливую мысль, выразили ее плоско, низменно и грубо, если они не смогли приискать верных слов и разрушили все ее очарование, разве не вправе поэты следующего поколения возвратить ей первозданную чистоту и прелесть? Разве можно, положа руку на сердце, порицать гения за то, что он обратил медь в золото?”
В самом деле, проступок этот считается настолько невинным, что Вергилий гордился жемчужинами[44]{80}, извлеченными из Энниевой навозной кучи{79}, а Мольер, вставивший в ”Проделки Скапена”{81} две остроумные сцены, которыми однажды уже рассмешил парижан Сирано, сказал в свое оправдание, что всякий вправе брать свое добро там, где его находит[45]{82}. Не все, что дозволено Мольеру, дозволено Мариво, и тем не менее автор „Игры любви и случая” не побоялся повторить ”Взаимное испытание”{83} Леграна, которое до сих пор входит в репертуар театров; у драматургов такое воровство вообще в большом ходу, и тому есть причина: поскольку одно из главных достоинств комедии состоит в изображении нравов, каковые беспредельно изменчивы и разнообразны, самые выигрышные сюжеты со временем устаревают, если обыгрывают частные случаи и не поднимаются до высокой комедии с ее яркими характерами. Поэтому неудивительно, что многие авторы считают себя вправе использовать сюжет пьесы, которая утратила очарование, ибо лишилась правдивой атмосферы и узнаваемых нравов, необходимых драматическому сочинению ничуть не меньше, чем увлекательная интрига и стройная композиция. Если поэту удалось заново решить эту важную и сложную задачу, он безусловно достоин всяческих похвал, пусть даже ему не принадлежит ни замысел пьесы, ни последовательность сцен. Эти соображения вполне применимы к остроумному сочинителю комедии ”Два зятя”{84}, которого злые языки наперебой обвиняли в плагиате. Отчего это всякий новый талант у нас незамедлительно навлекает на себя жестокие и несправедливые упреки? В утешение одному из самых даровитых наших писателей скажем только одно: посредственность никогда не становится жертвой столь злобных нападок. Колыбель гения подобна Геракловой — ее окружают змеи{85}[46]{86}.
Еще более откровенен пятый вид узаконенного плагиата, при котором вору приходится призвать на помощь всю свою изобретательность и терпение. Я имею в виду центон — своего рода поэтическую мозаику, плод прихотливого воображения литературы времен упадка, не освященный ни одним классическим именем, ибо ни Фальконию (или Фальтонию) Проба, ни Капилупи{87} классиками не назовешь, а центоны Авсония{88} стоят в его творчестве особняком. Центоном, как известно, называется стихотворение, которое составлено из стихов или полустиший, принадлежащих одному или нескольким древним поэтам и обретающих по воле автора центона новые значения, весьма далекие от первоначальных. Эта детская забава нынче совсем забыта; место ее заняли акростихи и стихи, где все строки начинаются с одной и той же буквы; впрочем, многие стихотворцы и по сей день владеют искусством сочинения центонов, однако они уже не дают своим творениям таких откровенных заглавий и тщательно скрывают от читателей свои источники.
II
О цитации
Самым оправданным из всех заимствований, безусловно, является цитация; без нее не обходится ни литературный критик, ни ученый. Скромность, с какой писатель, словно не доверяя самому себе, подкрепляет свою мысль ссылкой на чужой авторитет либо высказывает ее чужими словами, украшает писателя, но все хорошо в меру — на мой взгляд, даже Монтень иногда злоупотребляет цитатами, которыми, как он сам говорит, ”нашпигован” его труд. Нынче из печати то и дело выходят своего рода центоны в прозе; сочинять их легче легкого: стоит только надергать фраз из книг, имеющихся в любой библиотеке, и расположить их как бог на душу положит. Иногда авторы этих ”центонов” дают себе труд назвать в набранном мельчайшим шрифтом примечании ту книгу, откуда они почерпнули свои сведения, но делают они это крайне редко, да и то лишь для отвода глаз: притворяясь добросовестными, они надеются отвести от себя более чем обоснованные подозрения в постоянном жульничестве. Перелистывая новейшие фолианты, я убеждаюсь, что если выбросить из них все, что не принадлежит их авторам, то от книг этих, как от труда историка Эфора, состоявшего из трех тысяч чужих строк, не останется ничего, кроме оглавлений. По свидетельству Дювердье и Ламоннуа{89}, так же, как Эфор, поступал некий Жан де Корр{90}, более, насколько мне известно, ничем не замечательный. Владел этим искусством и Жан де Кора (возможно, это одно и то же лицо), которого Дуаренус, намекая на его разбой, именует κόραξ[47]. Коломьес столь же невысокого мнения о Полициано. Бейль упоминает некоего Викторена Стригелия{91}, еще более бесстыдного плагиатора, который не только имел наглость признаться в воровстве, но и предлагал авторам, которых он обокрал, отвечать ему тем же. Я больше ничего не знаю об этом Стригелии, но я очень сомневаюсь, чтобы кто-либо принял его предложение, хотя вообще-то нет сочинителя, в чьих книгах не нашлось бы поживы для плагиатора. Возвращаясь к цитатам и злоупотреблению ими, скажу, что вряд ли кому-либо удалось превзойти философа Хрисиппа, который так щедро уснащал свои сочинения ненужными цитатами, что однажды переписал целиком ”Медею”{92} Еврипида. С этой на удивление расширительной трактовкой права одного автора цитировать другого может сравниться только легкомыслие Доле, который в свои ”Комментарии к латинскому языку”{93} втихомолку вставил целиком сочинение Баифа ”О морских вещах”. У древних, впрочем, ссылки были не в чести: современники хвалили Эпикура{94} за то, что он написал три сотни томов о разных разностях, ни разу не упомянув своих предшественников, что, однако, отнюдь не означает, будто он не заглядывал в их труды, ибо писатель, высказавший так много новых и своеобычных мыслей, был бы гением совсем иного размаха, нежели Эпикур. Незачем сочинять три сотни томов — трех сотен верных и совершенно новых строк хватило бы, чтобы затмить гениев всех времен.
III
Об аллюзии
Намек, или аллюзия, есть умение к месту привести цитату, придав ей смысл, какого она первоначально не имела. Автор искусно вставляет в свою речь чужую мысль, которая хорошо знакома каждому и не нуждается в подписи, стремясь не столько подкрепить свое мнение ссылкой на авторитет, сколько призвать на помощь память читателя и обратить его внимание на сходство новой ситуации со старой. Все это легко пояснить на примере. Когда Интиме{95} говорит: