Этот «большевик» организовал церковный хор, читал Апостола за обедницей и монархию считал бого- установленной властью.
За несколько дней до отправки парохода, из Франции привезли и водворили в нашем лагере человек 200 бывших солдат того корпуса, который в мировую войну сражался на фронте союзников. Теперь они попадали домой. Французы считали их настоящими большевиками, отвели им для ночлега пристройку к казарме Лафайета, не допускали общения с нами и даже выводили их на прогулку не иначе как загнав нас в бараки.
Накануне отправки репатриантов в Серкеджи прибыли и те, кто записался в чаталджинских лагерях, по преимуществу «отцы» и «дидки», перешедшие на беженское положение. Этот хлам не мог служить пушечным мясом, и его не задерживали.
Маркуша… Марк Пименов! — окликнул я своего бывшего вестового, заметив его в этой толпе.
Я, господин полковник.
На родину? Что ж ты пятишься?
Чудно как-то. Служили вместе, а я теперь советским человеком делаюсь… Вы не сердитесь на меня. Я без вас своим умом дошел, что тут все пропало, развалилось и расклеилось. Рухнуло, и уж не поднимется. По глупости, может, своей — я думаю, что не все скоро, но все там будем, дома-то!
На другой день партия уехала. Первая партия врангелевцев в Россию!
К великому ужасу ротмистра Александровского, на пароход незаметно проскользнул один из наших аргусов стоглазых — держиморд-сторожей.
Не вытерпело сердце.
Рискнул.
Кровавый перевозчик начал свою ужасную работу, — писали врангелевские газеты про пароход «Решид-Паша», который потом еще не один раз выхватывал из-под знамен воинственного барона партии его бывших бойцов и отвозил их в царство Серпа и Молота.
XXVI. НИЩЕТА СРЕДИ ИЗОБИЛИЯ
Продажные перья из сил выбивались внушать urbi et orbi, что в военных лагерях царит большое озлобление по адресу тех, которые у дверей константинопольских кофеен занялись продажей фиалок.
— Чувство армии в Галлиполи так сильно, как никогда, — констатировало в Париже бурцевское «Общее Дело».
У читателей этой газеты возникал невольный вопрос, какая же армия была столь близка сердцу орлов, врангелевская или французская, так как в том же самом номере сообщалось, что в Галлиполи сначала записалось в «иностранный легион» 7000 человек, и лишь личная агитация Врангеля против этой записи сильно сократила эту цифру.
Из тех самых лагерей, где, по уверению парижских борзописцев, господствовало «сильное чувство армии», люди тучами устремлялись на берега Золотого Рога. Никакие лишения, безработица, холодное время года, преследование французами беспаспортных и т. д. не останавливали этого бешеного потока.
Грязные русские ручьи, вливаясь в разношерстное и не совсем чистое цареградское море, сильно изменили его поверхность. Будущий историк города Константинополя не сможет обойти молчанием этот любопытный период, напоминающий эпоху первого крестового похода, когда такая же рать оборванцев, возглавляемых тезкою Врангеля Петром Амьенским, запрудила царственный город.
Не только уличная толпа приобрела особый отпечаток от добавления русского элемента. Изменился даже темп уличной жизни. Вся эта голодная русская ватага, ударившись в дела и делишки всякого сорта, до грабежей включительно, прожигала ничего не стоящую жизнь, бросая направо и налево лиры, независимо от того, добыты ли они легким способом или тяжким трудом. Веселые, кутящие компании, в которых половина не знала, где, под каким забором придется ночевать после уплаты по счету, оглашали пьяными «патриотическими» песнями, стрельбой, руганью, боевым кличем, угрозами по адресу большевиков как улицы, так и бесчисленные константинопольские рестораны, бары, кофейни, притоны, как старые так и новые, только что открытые русскими же ввиду требований момента. Концерты, кабаре, спектакли, цыганские хоры находили потребителя, еще не прожившегося в пух и прах. Этой разгульно-пьяной и в то же время босяцкой жизни предавались все уже по одному тому, что она не оставляла времени для грустных размышлений о своем далеко не заманчивом будущем.
В Константинополе, как центре балканской эмиграции, конечно, каждый день рождался миллион всяких политических слухов, всяких фантасмагорий, одна нелепее другой. Здесь также судили и рядили о том, признают или не признают врангелевцев как армию, т. е. отпустят средства на ее дальнейшие авантюры или нет. Разнообразные «пластинки» звенели и на Пере, в посольстве, и у мечети Омара, на толкучке, и на площади Муссала. Мой знакомый терец полк. Соколов, взбираясь по Галатской лестнице, шутки ради взболтнул одному встречному, что армию Врангеля решено перевезти на Дальний Восток под начальство атамана Семенова.
Когда через час он спустился с Перы по подземной железной дороге, при выходе из туннеля его встретила целая толпа знакомых, радостно кричавших:
— Ура! Спасены. Слышали? Повезут на Дальний Восток. Пришло за нами 20 океанских пароходов. А впрочем, всего вернее, что «пластинка». Но так или иначе, не зайти ли в «Киевский Уголок» выпить?
Все эти слухи более забавляли публику, чем волновали, и ими интересовались ничуть не дольше, чем ножкой хорошенькой встречной турчанки без чадры. Люди умерли морально и стремились всячески усыпить свое сознание, а не размышлять о завтрашнем дне. Работа, спекуляция, служба, воровство, сводничество — все это превратилось в средство не для выхода из гнойного омута, а для того, чтобы поглубже опуститься в него и подольше побыть на его дне. Ведь в Константинополе веселее подыхать, чем в тифозных и холерных лагерях. В возможность лучшей жизни на земле эти недавние христолюбивые воины теперь верили столько же, как и в загробное райское блаженство.
В середине февраля, несколько оправившись от тифа, я выбрался в город. Отпуски, хотя и неохотно, но давались adjudant’oM тем лицам, к которым ротмистр Александровский относился с доверием, зная, что они вернутся назад. Прежде чем я добрался до Галатского моста, французские патрули несколько раз спросили у меня «votre passeport». Они ловили тех, кто не имел никаких документов, ни врангелевских, ни иностранных паспортов, ни удостоверений от французских властей на право жительства в Константинополе.
Наконец, я попал на площадь перед мечетью Омара, близ знаменитого константинопольского базара в Стамбуле[49]. Кого только не пришлось увидеть в числе продавцов! Вот, нагромоздив на левую руку груду американского белья и несколько пар ботинок, месит грязь бывший председатель военно-судебной комиссии 2-й донской дивизии полковник Сергеев. Он уже без погон и стесняется меня. Иные почтенного возраста и чина офицеры торгуют в погонах. Кому тут до кого дело?
«Средь груды тлеющих костей кто царь, кто раб, судья кто, воин?» — вспоминается стих А. Толстого.
Вон и другой служитель Фемиды, мой бывший подчиненный, помощник военного прокурора Донского военного суда капитан К. Галкин. Перед ним стоит робкий турецкий жандарм (союзники принизили и усмирили!) и торгует рубашку.
Бери, эффенди[50], дешево отдам… только для тебя сорок пиастров… Рубашка якши… Хоть под венец итти.
Для бедного турка и эта цена высока. Он отходит к другому русскому «пискулянту».
Рубашки, носки, полотенца! Приходи, налетай, наскакивай… Завтра в долг, сегодня на деньги! — вопит Галкин, расхаживая среди разношерстной толпы, где продавцов больше, чем настоящих покупателей.
У него уже замашки заправского торговца. Точно его основная профессия — ходить с лотком в руках, а не рыться в законах.
Главный предмет купли-продажи — обмундирование и белье. Английские штаны, френчи, шинели, ботинки, американские рубахи, кальсоны, фуфайки, пижамы.
Американцы неизменно щедры. Раздачей их даров кормится несчетное число русской знати, устроившейся в разные благотворительные, русские и иностранные, учреждения.