Литмир - Электронная Библиотека

Судьи вызвали в качестве свидетелей всех самых заклятых врагов подсудимых. Паш, Шабо, Эбер, Шометт, Фабр д’Эглантин, Леонар Бурдон, якобинец Дэфье вместо показаний разразились потоком ругательств. Обвиняемые спокойно возражали всем этим лжесвидетелям. Вместо того чтобы возвести защиту на высоту ее положения, поставить ее на почву общей политики и сознаться в своем славном преступлении — желании умерить революцию, чтобы сделать ее безупречной и непобедимой, они ограничились тем, что старались защитить свою личность. От этого оказалось унижено их личное достоинство. Ни одного слова, достойного быть запечатленным в памяти, не вырвалось из сердец этих великих обвиняемых. Страх запятнать последние минуты жизни заставлял их хранить молчание. Они снова сделались великими только тогда, когда потеряли последнюю надежду.

Процесс, продолжавшийся целую неделю, слово, потребованное Жансонне от лица всех заключенных, чтобы опровергнуть обвинение, утомили судей и присяжных и возбудили тревогу среди монтаньяров. Общественное мнение, растроганное видом жертв, начало склоняться к помилованию. Выходя после заседаний суда, публика громко рассуждала о том, чего же могут ожидать враги республики, если она поступает таким образом со своими основателями. Жалели, что погибает столько молодых, прекрасных и умных людей. Говорили о низкой зависти Робеспьера и Дантона, желавших, чтобы смерть закрыла эти красноречивые уста, дабы не иметь более необходимости отвечать им.

Эти первые признаки возвращения расположения к жирондистам взволновали Коммуну. Зять Паша Одуэн, бывший священник, теперь с ожесточением преследовавший духовенство, потребовал, чтобы Комитет общественного спасения прекратил прения, разрешив президенту объявить, что присяжные осведомлены достаточно. Суд, подчиняясь этому требованию, объявил прения оконченными 30 октября в восемь часов вечера. Все подсудимые были признаны виновными в заговоре против единства и нераздельности республики и приговорены к смерти.

При слове «смерть» на скамье подсудимых раздался крик изумления. Большинство, в особенности Буало, Дюко, Фонфред, Антибуль, Менвьель, рассчитывали, что их оправдают. Их протянутые к присяжным кулаки вызвали на несколько мгновений волнение в зале суда. Один из обвиненных, сделавший почти никем не замеченное движение в направлении груди, как бы желая разорвать на себе одежду, соскользнул со скамьи на пол. Это был Валазе. «Как, Валазе, ты слабеешь?!» — спросил Бриссо, стараясь его поддержать. «Нет, я умираю!» — ответил Валазе и вонзил себе в сердце кинжал.

В зале восстановилась тишина. Пример Валазе заставил покраснеть молодых осужденных за их минутную слабость. Только Буало, протестуя против приговора, смешавшего его с жирондистами, бросил шляпу в воздух и воскликнул: «Я невинен! Я якобинец! Я монтаньяр!» Эта выходка была встречена насмешками. Бриссо опустил голову на грудь и погрузился в размышления. Фоше и Ласурс переплели руки и подняли глаза к небу. Верньо, сидевший на самой верхней скамье, смотрел на судей, на своих товарищей и на толпу равнодушным взглядом, как бы стараясь припомнить в прошлом пример подобной насмешки судьбы. Силлери воскликнул: «Сегодня лучший день моей жизни!»

В эту минуту в толпе раздался крик. Какой-то молодой человек тщетно старался пробраться к дверям. «Дайте мне уйти, дайте мне не видеть этого зрелища! — кричал он, закрывая себе глаза руками. — Я, презренный, это я их убиваю! Это мой „Разоблаченный Бриссо“ предал их суду! Я не могу видеть последствий своего поступка! Я чувствую, как капли крови падают на эту руку, которая их предала!»

Это был Камилл Демулен, злобное и ребяческое легкомыслие которого то уступало слезам, то требовало крови. Равнодушная (или полная презрения) толпа задержала его и заставила замолчать, как ребенка.

Когда волнение несколько утихло, заседание было закрыто под крики толпы: «Да здравствует республика!»

Жирондисты, один за другим спустившиеся со своих скамей, окружили тело Валазе, желая проверить, жив ли он еще. Затем, как бы наэлектризованные прикосновением к республиканцу, принесшему себя в жертву собственной рукой, они вскричали в один голос: «Мы умираем невинные! Да здравствует республика!»

Некоторые начали бросать в народ пачки ассигнаций, не для того чтобы подкупить толпу, как многие думали, но чтобы, подобно римлянам, отдать народу деньги, отныне им ненужные. Толпа набросилась на это наследие умирающих и казалась растроганной. Эрман приказал жандармам увести осужденных. Присутствие духа, на минуту им изменившее, снова вернулось к ним, когда они увидели, что их участь решена. «Друг мой, — сказал Дюко Фонфреду, стараясь улыбнуться, — я вижу только одно средство спастись — это объявить, что наши жизни составляют одно целое и наши головы неделимы!» Фонфред грустно улыбнулся. Его мысли, более соответствовавшие такой минуте, с грустью перенеслись к очагу его юной семьи, от которой он был оторван. «Ах! Мои бедные дети!» — был его единственный ответ.

Тем не менее, желая сдержать обещание, которое они дали остальным заключенным в Консьержери, — сообщить, какая их постигает судьба, выходя из суда, они запели «Марсельезу».

При этих звуках заключенные проснулись и поняли, что осужденные поют гимн смерти. В ответ им изо всех камер раздались восклицания, вздохи и прощальные приветствия.

На последнюю ночь их заперли всех вместе в одну большую камеру. Суд распорядился, чтобы едва остывшее тело Валазе было перенесено в тюрьму, затем отвезено в одной тележке с осужденными на место казни и погребено вместе с ними. Вероятно, это был единственный в своем роде приговор, постановивший казнить мертвеца!

Ужин продолжался до рассвета. Верньо, занявший место в середине стола, председательствовал с тем же спокойным достоинством, как и в ночь на 10 августа в Конвенте. Из всех присутствовавших Верньо мог менее всех остальных сожалеть о расставании с жизнью, потому что он не оставлял после себя и отца, ни матери, ни жены, ни детей.

Долго ни по выражению лиц, ни из разговоров не было заметно, что этот ужин служил прелюдией к казни. Скорее это была случайная встреча в придорожной гостинице путешественников, спешивших насладиться кратковременным удовольствием трапезы, которую вот-вот прервет дальнейшее странствие. Они пили с аппетитом, но умеренно. За дверью слышался звон стаканов, прерываемый отрывочными фразами. Когда кушанья убрали и на столе остались только фрукты и вина, беседа оживилась. Это притворное веселье перед Богом казалось равно оскорбительным и для жизни, и для смерти. Эти предсмертные шутки падали с их уст подобно цветам, которые бросают в могилу и которые, смешивая свой аромат с запахом могилы, если не являются реликвиями, то походят на насмешку.

Под утро застольный разговор принял более торжественный характер. Бриссо начал предсказывать невзгоды республике, лишенной своих самых добродетельных граждан. «Сколько крови понадобится, чтобы смыть нашу!» — воскликнул он в заключение. Все на минуту замолчали и, казалось, были поражены призраком будущего, вызванным Бриссо. «Друзья мои! — сказал Верньо. — Мы погубили дерево прививкой; оно было слишком старо, и Робеспьер нынче рубит его. Будет ли он счастливее нас? Нет. Народ слишком юн, чтобы управлять собой по своим законам, не нанеся себе вреда; он вернется к своим королям, как ребенок возвращается к своим игрушкам! Мы ошиблись, родившись теперь и умирая за свободу мира, — продолжал он, — мы вообразили, что находимся в Риме, а находились только в Париже! Но революции заставляют народы созревать быстро, а кровь, текущая в наших жилах, достаточно горяча, чтобы оплодотворить почву республики. Оставим народу надежду взамен смерти, которую он нам приготовил!»

Дневной свет, проникавший в большую камеру через слуховое окно, заставил побледнеть свет свечей. «Идемте спать, — сказал Дюко, — жизнь — такая пустая вещь, что не стоит часа сна, который мы теряем, разговаривая о ней». — «Пободрствуем, — сказал в свою очередь Ласурс, — вечность так достоверна и так страшна, что не хватило бы тысячи жизней, чтобы приготовиться к ней».

58
{"b":"223597","o":1}