Литмир - Электронная Библиотека

При этих словах Верньо требует, чтобы Робеспьера выслушали: «Хоть мы и не приготовили артистической речи, мы все же сумеем ответить и опровергнуть слова этих негодяев!»

Робеспьер яростно нападает на Верньо и его партию и в заключение требует предать их суду. Монтаньяры аплодируют ему. После Робеспьера на трибуну всходит Верньо и с трудом добивается, чтобы его выслушали.

«Я осмелюсь, — говорит он, — возразить Робеспьеру, который искусно придуманными коварными выдумками и холодной иронией хочет посеять новый раздор в Конвенте; я отвечу ему не задумываясь. Мне не надо прибегать, подобно ему, к искусству: с меня довольно моей души. Робеспьер обвиняет нас в том, что мы противились свержению Людовика Капета? Я возражу на это, что я первый заговорил 3 июля с этой трибуны о его свержении, и прибавлю, что моя горячая речь немало способствовала тому, что королевская власть была низвергнута.

Робеспьер обвиняет нас в том, что мы включили в декрет, отрешающий короля от власти, пункт, которым королевскому принцу назначается воспитатель? Семнадцатого августа я встал со своего президентского кресла около девяти часов утра, чтобы в течение десяти минут составить декрет о свержении короля. Мне кажется, что я был введен в заблуждение мотивами, на основании которых включил этот пункт. Робеспьеру, из предосторожности скрывавшемуся в то время в каком-то погребе, не подобает осуждать меня так строго за минутную слабость. Ведь в то время, когда я наскоро составлял проект декрета, победа склонялась то на сторону народа, то на сторону дворца. Назначение воспитателя королевскому принцу в случае победы тирана окончательно разлучало отца с сыном и отдавало его в качестве заложника народу.

Затем Робеспьер обвиняет нас в том, что мы восхваляли Лафайета и Нарбонна. Но Гюаде и я, несмотря на ропот Законодательного собрания, ополчились на Лафайета, когда он вздумал разыграть роль маленького Цезаря.

Робеспьер обвиняет нас в том, что мы объявили войну Австрии. В то время решать вопрос — воевать нам или нет, не приходилось: война уже была объявлена.

Говорят, что мы оклеветали Париж. Робеспьер и его друзья одни оклеветали этот славный город. Мысль моя всегда с ужасом останавливалась на прискорбных событиях, запятнавших революцию; но я всегда утверждал, что в этом виноват не народ, а несколько негодяев, хлынувших сюда со всех концов республики, чтобы жить грабежом и убийством в городе, громадные размеры и волнения которого открывают обширную арену для их преступной деятельности. Чтобы охранить народ от позорной славы, я требовал отдать их законной власти.

Мы хотели бежать из Парижа, заявляет Робеспьер, сам собиравшийся бежать в Марсель.

Робеспьер обвиняет нас в том, что мы подали голос за апелляцию. Разве не из-за него я должен был отказаться от мысли, которую считал хорошей и которая могла бы, в случае осуществления ее, предохранить народ от войны, пугавшей меня своими бедствиями?

И мы — интриганы и заговорщики! Это мы-то — умеренные?! Я не был умеренным 10 августа, Робеспьер, когда ты прятался в погреб! Нет, я не из числа тех умеренных, которые хотят подавить народную энергию. Обязанность законодателя — насколько возможно предупреждать мудрыми советами бедствия, причиняемые революцией, и если для того, чтобы оставаться патриотом, придется объявить себя защитником насилия и убийств, то — да! — я умеренный!

Со времени упразднения королевской власти я слышал много разговоров о революции, и я сказал себе: „Возможны только два вида революций: революция, касающаяся собственности или земельного закона, и революция, которая снова приведет к королевской власти“. Я твердо решился бороться с той и другой. Если это значит быть умеренным, то — да! — я умеренный…»

Ответив таким образом обвинителям, Верньо, перейдя к предложению Петиона, продолжал: «Вы распорядились в декрете, чтобы принимавшие участие в деле 10 марта были преданы революционному суду. Сколько же голов скатилось? Ни одной. Какой заговор был пресечен? Никакой. Вы приказали освободить одного из виновных, чтобы его могли выслушать как свидетеля: это равносильно тому, как если бы римский сенат повелел Лентулу явиться свидетелем в деле Катилины. Вы призвали к ответу членов центрального комитета восстания. Повиновались ли они? Явились ли? Итак, кто же вы?

Граждане! Если бы вы были простыми людьми, я спросил бы вас: „Вы трусы? В таком случае отдайтесь течению событий, ожидайте спокойно, пока вас прогонят или убьют, и объявите, что сделаетесь рабами первого явившегося к вам разбойника, который вздумает заковать вас в цепи!“ Вы ищете единомышленников Дюмурье? Вот они! Вот же они! Эти люди хотят так же, как и Дюмурье, уничтожения Конвента; эти люди так же, как и Дюмурье, хотят короля, и это нас-то называют единомышленниками Дюмурье! А между тем все забыли, что мы постоянно указывали на существование заговора в пользу Орлеанов! Вы забыли, что во время бурного заседания, длившегося в течение восьми часов, именно мы настояли на издании приказа, которым все Бурбоны изгонялись из республики!

Я ответил на все обвинения и уничтожил Робеспьера; теперь я спокойно буду ждать, чтобы народ решил, кто прав: я или мои враги! Граждане, я прекращаю этот спор, столь тягостный для меня и губительный для народного дела; я думал, что измена Дюмурье приведет к счастливому исходу, соединив нас всех чувством общей опасности; я думал, что вместо того, чтобы ожесточиться и стремиться погубить друг друга, мы должны стараться спасти отечество. Вследствие какого рокового стечения обстоятельств представители народа беспрерывно обращают это место в очаг клеветы и борьбы страстей? Пусть этот день будет последним днем, который мы проводим в постыдных пререканиях!»

Эта речь, облегчившая душу Верньо, привлекла на его сторону большинство умеренных; Париж и вся Франция повторяли ее в течение нескольких дней. Гюаде, подобно Верньо, тоже решил защитить себя от обвинения в заговоре Дюмурье, сообщив, что встречался с генералом в людных местах всего несколько раз, и то мельком. «А вот кого постоянно видели рядом с Дюмурье во всех общественных собраниях Парижа? — заявил он. — Кто был всегда и всюду вместе с ним? Ваш Дантон!..»

При этих словах Дантон вскакивает с места как ужаленный: «А! Ты меня обвиняешь, меня?! Ты не знаешь моей силы! Я буду возражать тебе, я докажу твои преступления! В Опере я сидел в ложе, соседней с Дюмурье, а не в его; а ты был там, ты!» Гюаде как ни в чем не бывало продолжает: «Дантон, Фабр д’Эглантин, генерал Сантерр составляли двор генерала Дюмурье; а ты, Робеспьер, обвиняешь нас в том, что мы действовали заодно с Лафайетом! Где ты был в тот день, когда его несли во всем блеске его могущества из Тюильрийского дворца в этот зал под восторженные клики? Я один взошел на трибуну и обвинил его, не тайно, как ты, а открыто; и ты, вечный клеветник, все-таки обвиняешь меня в злоумышлении; ты говоришь, что заговор, в котором якобы мы принимаем участие, составляет цепь, начальное звено которой находится в Лондоне, а последнее — в Париже, и что звено это золотое! Пойдемте, мои обвинители, в мой дом, пойдемте, и вы увидите, что моя жена и дети питаются одним хлебом, как нищие».

Гюаде убедительно доказывает, что измена Дюмурье выгодна лишь Орлеанскому принцу. «Но, — спрашивает он, — кто же душа заговора 10 марта? Кто составил его? Граждане! У меня хватит смелости сказать всю правду прямо: это Робеспьер! В то время как этот новый Магомет облекал такой таинственностью имена жертв, которых следовало поразить, его [военачальник] Омар называл их в своих листках, а другие брали на себя обязанность убивать их. Граждане, неужели вы думаете, что если вы до сих пор избегали этой опасности, то она вам уже не угрожает? Разочаруйтесь в этом и слушайте…»

Гюаде читает Конвенту воззвание якобинцев к своим собратьям: «К оружию! — пишут они, к оружию! Нас обманули! Самые грозные враги ваши среди вас, контрреволюция гнездится в правительстве и в Национальном собрании; там, в центре вашего оплота, преступные представители держат в руках нити заговора, в который они вступили с ордой деспотов, готовых убить нас; но негодование уже овладело вами. Пойдемте, республиканцы, вооружимся!»

27
{"b":"223597","o":1}