Аарон принимал участие во всех совещаниях церемониймейстеров. Он дотошно проверял, все ли вельможи и придворные запомнили, как теперь звучат их титулы. Не зря шутили в Риме, что этот молодой пришлый монашек заново крестит германцев, давая им греческие имена. В соответствии с императорской волей Аарон дважды напоминал архиепископу Гериберту, чтобы тот называл себя не «канцлером», а «архилоготетом». Упорно вбивал он в головы саксонским и франкским вождям, что вот этот среди них зовется «протосебаста», а вон тот «протоспатариос». Пришлось ему даже сокрушаться над невозможностью подыскать какого-нибудь достойного доверия евнуха: ведь по обычаю константинопольского двора императорским спальничьим должен быть кастрат. Оттон очень хотел, чтобы и в этом пункте его двор ничем не отличался от греческого. У него даже глаза засверкали, когда маркграф Гуго выразил убеждение, что нет ничего легче, как взять и подвергнуть этой операции кого-нибудь из придворных, по устрашенный Аарон тут же уведомил об этом замысле папу. Сильвестр Второй решительно заявил императору, что хотя любит его больше всех, но до конца дней своих по переступит порога императорского дворца, буде там совершат столь гнусное насилие над разумным творением божьим. Оттону с сожалением пришлось отказаться от предложения маркграфа Гуго, но Аарону он сказал, что его постигнет строгий гнев императора, если страж священной императорской спальни, даже забывшись, скажет о себе иначе, нежели «протовестиариос», или в какой-нибудь мелочи отклонится от правил, предписанных церемониалом, принятым в спальне базилевсов.
Так что забот у Аарона хватало, к тому же Иоанн Феофилакт старался сохранить за возможно большим числом вельмож и чинов древнеримские титулы из времен республики. Доходило до столкновений, которые имели место обычно по вторникам, когда Сильвестр кончал играть на органе. Лежащая на леопардовых шкурах Феодора Стефания высказывалась обычно за греческое титулование, тогда Оттон дружелюбно трепал Аарона по плечу и обращался к Иоанну Феофилакту повышенным топом, сверкая черными, греческими глазами: «Ты слышал? Слышал? Если уж римлянка, коренная, знатного рода, говорит, что титулование должно быть греческое, то как же ты можешь упорствовать? Ведь никто же так не гордился всем, что связано с Римом, как именно она! И именно она призывает: уступи!»
Иоанн Феофилакт пожимал плечами и уступал. Только ворчал, что все женщины обожают пестроту, пусть даже смешную, а уж пуще всего новый, чужой покрой нарядов. Все смеялись. Феодора Стефания громче всех; Аарон не раз задумывался, действительно ли смешной выглядит эта пестрота из смеси греческих, римских, как из времен империи, так и времен республики, да еще и германских титулов, которые так и не удалось вытеснить без остатка, несмотря на пожелание Оттона, — слишком сильным было сопротивление вождей, особенно саксонских, ничто не могло их заставить перестать называть себя герцогами, маркграфами и графами.
Под руководством Аарона работало несколько живописцев. Все время ему приходилось проверять по греческой книге, точно ли они передают покрой и расцветку одежд, в которые по образцу константинопольского двора должен был обрядиться двор Оттона. Впервые эти одежды должны были поразить взор римлян именно в празднества, посвященные Ромулу. Так что Аарон с не меньшим беспокойством, чем Иоанн Феофилакт, поглядывал в хмурое небо. Его-то самого мало занимало переодевание двора на греческий манер, из некоторых намеков папы он сделал вывод, что Сильвестр Второй не очень благожелательно взирает на все это подражание константинопольскому церемониалу; но вместе с тем он наравне с другими церемониймейстерами мог ожидать весьма неприятных последствий Оттонова гнева, буде торжества эти сорвутся. Так что, когда маркграф Гуго встретил его возгласом, чтобы он умолил папу придумать махину, которая разгоняет тучи и меняет направление ветра, Аарон даже застыл при мысли, что это был бы наилучший способ избежать императорского гнева. Ни на миг он не усомнился, что Сильвестр Второй может такую махину придумать; единственно что его смущало, хватит ли святейшему отцу одной ночи, чтобы справиться со столь трудным делом. Этим сомнением он и поделился со всем собранием и был весьма удивлен, даже огорчен, когда Бернвард, хильдесгеймский епископ, сказал с улыбкой снисходительного превосходства, что никто никогда такой махины не придумает, поскольку подобное предприятие превосходит все пределы человеческой сообразительности, даже самой выдающейся. Зато он, Бернвард, додумался до другого плана, который добрая воля святейшего отца могла бы осуществить без большого труда. Уж кто-кто, а Сильвестр, этот Герберт, непревзойденный мудрец во всевозможных искусствах, наверняка знает, а если не знает, то сумеет отыскать в своих ученых книгах магическое заклинание, которое заставило бы демона ветров Эола отозвать подвластных ему духов куда-нибудь за пределы Рима. И если бы святейший отец захотел в еще большей степени проявить свое умение, то смог бы и посильнее Эола, например, демона Аполлона, привести к подчинению: приказал бы ему подкатить солнечный диск поближе к Риму. Ведь епископ Бернвард, как и все присутствующие, хорошо знает, что святейший отец является несравненным мудрецом в таинственной науке математике, в пауке о числах — и нет демона, даже самого сильного, даже крепче всех вросшего когтями в скалистую основу преисподней, которого нельзя было бы не выманить из бездны соответственно подобранной комбинацией чисел. Так пусть же Аарон упросит святейшего отца, чтобы тот посвятил не то чтобы ночь, а хотя бы один час составлению этой комбинации чисел; он даже не должен сам трудиться, заклиная демона, — пусть только пришлет листок с написанными числами, а уж он, Бернвард, или же архилоготет, Митрополит Гериберт, своей силой, которой обязаны епископскому помазанию, сумеют вызвать нужных демонов из преисподней и вынудить их к послушанию тем же самым способом, которым Спаситель приказал злым духам вселиться в стадо свиней. Аарон слушал слова Бернварда со все нарастающим изумлением, но ловил на себе умоляющие взгляды не только хильдесгеймского епископа. Он чувствовал, что сейчас, как никогда в жизни, имеет право сказать себе, что исполняются самые дерзкие мечтания его детских лет о могуществе, о власти над владыками: самые видные вельможи империи простирают к его ногам — к ногам любимца Герберта — немые мольбы о спасении: Гуго, маркграф Тусции, наместник императорского всемогущества на то время, когда Оттона нет в Италии; Гериберт, кёльнский архиепископ-митрополит, главный канцлер империи; Генрих Баварский, Герренфрид Лотарингский, шурин императора; Куно, герцог Франкский; Герман, герцог Швабский; Арнульф, миланский архиепископ, — на их лицах он читал тревогу, на некоторых даже ужас, но всех одинаково объединяла уверенность, что то, о чем говорит епископ Бернвард, пожалуй, единственное действенное средство избежать несчастья, которое грозит им всем, включая Аарона, если и дальше будет дурная погода. Даже Иоанн Феофилакт, хотя и усмехался все это время как-то презрительно, вздохнул с явным облегчением и какой-то надеждой, когда Аарон дрожащим голосом сказал, что передаст пожелание почетных мужей святейшему отцу. И все так обрадовались, что как будто не слышали или делали вид, будто не слышат дальнейших слов Аарона, который выразил убеждение или даже уверенность, что святейший отец, узнав, чего почтенные мужи хотят от него, весьма разгневается или же, скорее всего, развеселится.
Аарон не ошибся. Сильвестр Второй разгневался, но и развеселился.
— Это верно, сын мой, — сказал он, преодолев взрыв хохота, — Бернвард прав в том, что, если бы можно было заклинать демонов с помощью комбинаций чисел, ему было бы куда легче заставить всю преисподнюю слушаться, чем самого себя заставить запомнить, что девять, взятые девять раз, дают восемьдесят один.
Во второй вторник после начала торжеств церемониймейстеры и все знатные сановники империи собрались под вечер, чтобы посовещаться, не следует ли попросить императора продлить празднества еще на десять дней. Аарон покинул совещание задолго до конца, он хотел непременно послушать игру папы на органе. Кроме него, слушала только Феодора Стефания, как обычно лежа на леопардовых шкурах. Папа как раз начинал переложенную для органа песню, услышанную им много лет назад в Испании, как вдруг без предупреждения ворвались Иоанн Феофилакт, маркграф Гуго и епископ Бернвард.